Новый поворот - Страница 110
И все же чего-то не хватало Микису для полного счастья. По юности думалось: любви. Потом стало ясно, что любовь тут ни при чем. Любовь — это верность, душевное тепло, семья, дети, милосердие, Бог. Любовь — это про другое, совсем про другое. А ему именно в сексе чего-то не хватало. И однажды… как озарение: да он же извращенец! Полез в библиотеку, долго искал подходящий случаю термин. Точного попадания не произошло, но вуайеризм (подглядывание за другими) и эксгибиционизм (демонстрация собственных гениталий) — это было близко. Еще какие-то мудреные словечки попадались, а на практике Микис тяготел к групповым «упражнениям», которые даже здесь многими осуждались, и найти для себя партнеров оказывалось нелегко. «Шведская семья» худо-бедно иногда собиралась (и то спьяну, а Микис любил все это именно на трезвую голову). Настоящий же «группен» так и оставался мечтой. А Микис уже понял, сформулировал суть своего «извращения» (именно в кавычках, ведь он не считал это извращением): сильнее всего прочего его заводило чужое возбуждение (как мужское, так и женское) возбуждение зримое, слышимое, осязаемое, и чем больше участников процесса, тем мощнее волна восторга, нечеловеческого восторга…
Иногда ему снился огромный стадион, вроде Уэмбли, на траве футбольного поля не спортсмены, а сотни и тысячи переплетенных совокупляющихся пар, он, Микис, в самом центре, и трибуны, забитые публикой, шумят, гудят, поют, распаляются, и вот он уже видит: зрители тоже тянутся друг к другу, раздевают друг друга, сливаются в объятиях, массовая сексуальная экзальтация фантастической силы обрушивалась с трибун на поле, словно цунами… И Микис просыпался, как в юности, с мокрыми трусами.
А в печально знаменитый день его проводов в Британию Золотых не только не удалось поучаствовать в группешнике, ему вообще ничего не удалось. В ресторане сразу утащил за отдельный столик Лешка Коновалов, уже изрядно набравшийся непонятно когда и зачем. Сразу вспомнился генерал Давыдов и по-крымски бодрый загадочный Никитин, настроение испортилось. Но Лешка сказал такое, что испортившееся настроение отъехало на второй план. Лешка сказал:
— Сегодня я должен признаться тебе, Миша. Именно тебе и потому сегодня. Я — Посвященный.
— Во что посвященный? — не понял Микис.
Действительно не понял — думалось-то совсем о
другом.
— Не во что, а Посвященный. С большой буквы. Ну что ты, не знаешь, что ли? Братство такое, всемирное, ну, вроде религиозной секты. Вот туда меня и приняли.
— Побойся Бога, Леша, — зашептал Микис в ужасе. — Какое Братство? Какая секта?! Как тебя могли принять? Ты же офицер российской госбезопасности! Ты с дуба рухнул, Леша?!
— Наверно, Миш, наверно, я рухнул с дуба, но больше я не офицер госбезопасности. — Коновалов говорил спокойно, размеренно, без эмоций, словно он все то же самое много раз пересказывал другим, бесконечно устал от этого и вот теперь вынужден в сотый раз повторяться. — Я мучился две недели, но наконец решил: я ухожу из КГБ, потому что от Посвящения уйти нельзя.
Микис слышал, конечно, о Братстве, про господ Шпатца и Силоварова даже читал что-то в газетах, но относился к самой идее скептически, то есть никак не относился: мало ли всяких на свете религиозных закидонов, особенно в последнее время. И вдруг — бац! — пока он в Индии британские политические секреты разнюхивал, лучший его друг сделался Посвященным. Это настолько ни с чем не вязалось, что Микису захотелось понять. И он стал внимательно слушать Алексея — вне зависимости от высказанных и невысказанных пожеланий Давыдова. И чем внимательнее он слушал несчастного Лешку, тем страшнее делалось ему, ведь Лешка-то верил во все, что говорил, верил, да еще и трясся от страха, так как по их законам тоже не полагалось разглашать секретные сведения, то бишь тайное знание Братства, а он, Коновалов, разглашал, потому что уже не в силах был больше ходить с этим. Выгнать из Посвященных не могли — это как национальность или физическое уродство дается пожизненно, так что для Лешки теперь путь был один — на небо, а там, надо полагать, существует для ихних грешников какое-нибудь специальное чистилище. Страха перед адскими муками Микис у друга не почувствовал, было скорее какое-то разочарование, какая-то глухая тоска по оставляемой Земле и друзьям. Он так и говорил:
— Оставляю вас, оставляю, а жалко! Не поверишь, как жалко. Потому что не вовремя, рано. Но иначе — никак…
Потом вдруг успокоился, стал в подробностях про потусторонний мир рассказывать, про мир, в который собрался отходить. На вопрос, откуда все это знает, объяснил серьезно:
— От Владыки. А Владыка в свою очередь узнал из Космоса.
Микис не комментировал, просто слушал. Слушать было интересно. О невероятных возможностях людей, ставших бессмертными, об их путешествиях, о бесконечно умножаемых знаниях, об отсутствии материальных проблем.
И особенно подробно — о сексе. Может, это на него обстановка повлияла (на сцене-то уже девочки начали раздеваться), а может… Лешка рассказывал о божественном сексе, о вседозволенности, о красоте любых форм общения, об их священном смысле, о неиссякаемой энергии, о влечении всех ко всем и… о взрыве сексуального восторга при массовых соитиях. Лешка пересказывал Микису его, Микиса, мечты. Но он же никому, никому, никогда!.. Случайное совпадение? Или?.. Или реально существует этот Второй уровень бытия, о котором талдычит Лешка, а Микис — тоже в своем роде Посвященный, то есть никакой Владыка его не посвящал, но зато в снах душа Микиса умеет сама пробираться на Второй уровень. Может такое быть? Или он тоже, против обыкновения, выпил сегодня лишнего?
А кончилось все не просто печально — кончилось трагично.
Лешкины глаза вдруг округлились до жути ненатурально, словно у комического актера, изображающего страх, и смотрел он за спину друга и чуть вправо. Золотых оглянулся. У входа в ресторанный зал стоял только что вошедший генерал Давыдов. Микис повернул голову обратно к Лешке практически одновременно с выстрелом, ну, может быть, на какую-то долю секунды раньше, поэтому, когда потом его спрашивали, почему не помешал, Микис отвечал почти честно: «Не успел». Почти честно. Почти. Потому что на самом деле он бы и не стал мешать. Рука не повернулась бы остановить человека, верящего (да нет, не верящего, а знающего — в том-то и дело!), что по ту сторону смерти его ждет другой, куда как более прекрасный мир.