Новые работы 2003—2006 - Страница 17

Изменить размер шрифта:

Важным комментарием к генезису образа служат воспоминания Е. Таратуты о разговоре с Окуджавой в 1964 году в Праге. Здесь важны время и место – через 6–7 лет, то есть сравнительно вскоре после написания «Сентиментального марша», и далеко от Москвы, в необычной и раскрепощающей, настраивающей сдержанного человека на откровенный разговор обстановке.

«Булат жадно расспрашивал меня ‹…› о детстве. О родителях. Особенно его трогали мои рассказы о дружбе с родителями, о моем горе, когда в 1934 году арестовали отца, которого мы больше так и не увидели. Рассказывал о своем детстве. Горевал, что родители всегда были заняты своей большой партийной работой, а с ним оставались бабушки, тети, – они очень любили его, и он их любил, но тосковал по матери и по отцу».

Отца арестовали, когда они жили на Урале.

«В школе, рассказывал Булат, его поставили посреди класса и велели отречься: ты настоящий пионер, а твой отец – враг народа… Голос Булата сорвался, и он заплакал. Сначала тихо, а потом, отвернув голову, – зарыдал… Никого вокруг не было. Мы долго молчали. Я никогда не забуду горя этого отважного человека. Мы виделись не часто. Никогда не вспоминали нашу беседу в Праге».[171]

Так сила, с которой звучит зачин одной из двух ударных строк – «Я все равно…», – находит объяснение в громадном биографически-эмоциональном подтексте. Мотив верности – со все более уходящей вглубь этого подтекста мотивировкой верности памяти погибшего отца – станет важнейшим. На той же глубине – надежда на недоданную в детстве ласку родителей-комиссаров как предсмертную. Биографические подтексты придают политическим, казалось бы, – и в этом смысле обреченным потерять свою действенность – образам поэтическую неразрушаемость, подымают строку к лирике.

Утверждается не идеологическая связь, а невынимаемость человека из условий рождения: «комиссары» были у его колыбели и пребудут близ нее (в прошлом) и близ его последнего одра – в будущем.

Комиссары в пыльных шлемах подспудно уподоблены феям в высоких колпаках, склоняющимся над колыбелью ребенка. Именно эти выходящие за пределы данного текста ассоциации обеспечивают поэтическую силу и долговечность строк, привлекших внимание Набокова.[172]

В стихах тех лет появляется часовой как символ верности, преданности, постоянства, долга. (Название первого поэтического сборника К. Ваншенкина 1951 года – «Песня о часовых».[173])

Было только две возможности его поэтической реализации – погрузить его в контекст «далекой гражданской» или второй мировой, она же – вторая Отечественная.

Первый вариант появляется в 1957 году в ожившей на недолгое время поэзии Михаила Светлова – «Первый красногвардеец»:

Я вижу снова, как и прежде, —
Стоит озябший часовой.[174]

У Светлова есть строки, близкие к одновременно слагаемым песням Окуджавы или предваряющие их:

Дай, я у штаба подежурю,
Пойди немного отдохни!..
Далекие красногвардейцы!
Мы с вами вроде старики…
Погрейся, дорогой, погрейся
У этой тлеющей строки!

Этот же ход – в другом по материалу стихотворении («Разговор с девочкой», 1957):

Я вижу – на краю стихотворенья
Заплаканная девочка стоит.[175]

Там же:

У меня оборваны все связи
С дрейфующею станцией любви.[176]

Или – в том же 1957 году:

Как мальчики, мечтая о победах,
Умчались в неизвестные края
Два ангела на двух велосипедах —
Любовь моя и молодость моя.
«Бессмертие»[177]
Поэзия – моя держава,
Я вечный подданный ее.
«Моя поэзия»[178]

Тремя годами позже у поэта предшествующего Светлову поколения – Николая Асеева – появится стихотворение, невольно сбивающееся при чтении на одну из мелодий Окуджавы, близкое к ритмико-синтаксическому строю его песен (в том числе и уже известных к тому времени) по крайней мере несколькими фрагментами («Три – не родных, но задушевных брата, / деливших хлеб и радость пополам»; «Они расселись в креслах, словно дети, / игравшие во взрослую игру»[179]) и во всяком случае – финальными строками:

Три ангела в моих сидели креслах,
оставивши в прихожей крыльев шелк.
«Посещение», 1960[180]

(К тому же и речь в стихотворении идет о поэтах и поэзии.)

Или:

… Отчего ж —
лишь осыплет руладами —
волоса
холодок шевелит
и становятся души
крылатыми?!
«Соловей», 1956[181]

Сравним с последними строками хотя бы одну из самых ранних песен Окуджавы:

Просто мы на крыльях носим
то, что носят на руках.
«Не бродяги, не пропойцы…»[182]

Сравним еще с более поздними строками Окуджавы:

… Что все мы еще молодые,
и крылья у нас золотые.
«Затихнет шрапнель, и начнется апрель…»[183]

«Соловей» Асеева вообще в целом близок строю зарождавшихся в те годы песен Окуджавы:

Песне тысячи лет,
а нова:
будто только что
полночью сложена…
Те слова —
о бессмертье страстей,
о блаженстве,
предельном страданию…[184]

Строка из стихотворения «Песнь о Гарсиа Лорке» (1956–1958): «Так всегда перед смертью поступают поэты»[185] получила тогда огромную популярность – стихи эти часто звучали едва ли не ради этой «ударной» строки: нагруженность слова «всегда» утяжеляла все стихотворение.

И, во всяком случае, стихотворение Асеева «Портреты» (1952–1960, «Зачем вы не любите, люди, / своих неподкупных поэтов?»[186]) кажется предварением стихов, которые Окуджава датирует 1960-ми годами – «Берегите нас, поэтов, берегите нас…».[187]

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com