Новая сигнальная - Страница 42
Рядом со Званцовым храпел Вася Абрамов, напарник Николая по разведке. Абрамов попал в их часть недавно, после госпиталя. По его рассказам Званцов знал всю его биографию и понимал, что биография эта была как раз такой, какая ему рассказывалась. До войны Абрамов служил действительную в Особом железнодорожном батальоне Краснознаменного Балтийского флота в Ленинграде. Это была интересная воинская часть, единственная, возможно, на всех флотах мира. Под Ленинградом есть форты Красная Горка и Серая Лошадь, которые связываются с Большой Ижорой специальной железнодорожной веткой. Для обслуживания ветки, по которой на форты подвозятся вооружение, боеприпасы и всякое другое, и был в свое время создан Особый железнодорожный батальон. Служили в нем железнодорожники и исполняли железнодорожные обязанности. Но вместе с тем они носили флотскую форму и принадлежали к КБФ. Будучи бойцом этого батальона, Абрамов по выходным часто наезжал в Ленинград, хорошо знал его, и Званцов, сам ленинградец, имел все возможности точно проверить это знание. (Абрамов даже бывал в той новой бане на улице Чайковского, которую Званцов как раз строил перед войной, будучи бригадиром каменщиков.) Да и вообще они были друзья, вместе ходили в разведку, и не один раз жизнь одного зависела от совести и смелости другого.
Еще один человек спал на КП. Связист Зорин. Но он был совсем молодой паренек, двадцать третьего года рождения, и весь на виду, с молодым пушком, еще не сошедшим со щек, с письмами с многочисленными поклонами, которые часто приходили ему в часть из родной деревни.
Никому из этих троих не могли предназначаться сны, которые по ошибке попадали к Званцову.
Раздумывая обо всем этом, Николай вдруг почувствовал, что на него сзади кто-то смотрит. Он обернулся и увидел, что особист Удубченко сидит у стены, прижимая к груди свою неразлучную папку, и глядит на него светлыми глазами.
Потом он поднялся, подошел к Званцову и неожиданно спросил тихим голосом:
— А ты немецкий знаешь?
— Нет, — сказал Званцов.
— А польский?
— Тоже нет.
Званцов действительно не знал никаких иностранных языков. Вернее, он учил когда-то в школе немецкий, но от всего этого обучения у него в голове осталось только «Ихь хабе, ду хаст…» и еще немецкое слово «офт» — «печка», относительно которого он не был даже уверен, что это именно «печка», и которое могло быть немецким словом «часто».
Удубченко миг смотрел на Званцова с каким-то ожиданием, потом сказал: «Ладно», — и вышел из КП.
Все это было подозрительно. Это даже могло звучать как пароль: «Знаешь ли ты немецкий язык?» — «Нет». — «А польский?»
Но в то же время Званцов понимал, что не может сейчас ничего сделать. Схватить, например, полуавтомат, наставить на особиста и крикнуть людям, что он шпион. Но почему? Откуда? «Потому что мне снятся такие сны».
Все это было глупо.
Терзаясь сомнениями, Званцов свернул козью ножку, высек кресалом огонь, прикурил от фитилька, отчего верхний слой махорки стал распухать, затрещал и запрыгал в стороны маленькими искорками, накинул на плечи шинель и вышел на улицу.
Дурацкий и подлый сон! Чтобы он, Званцов, вытягивался перед собакой Гитлером! Да он бы разорвал его пополам, доведись оказаться рядом, и оба куска этой твари затоптал бы в землю. В землю своими кирзовыми сапогами, а потом бы еще пошел и потребовал у ротного старшины, чтобы тот выдал другие сапоги, а те, первые, сам выкинул бы.
Званцов затянулся козьей ножкой, помотал головой, вытряхивая сон, и огляделся.
Стояла душистая, бархатная, мягкая украинская ночь. Пахло яблоневым цветом и жасмином. Воздух был такой теплый, что обнаженная рука почти не чувствовала его. Но деревня, залитая синеватым фосфоресцирующим светом луны, была уродлива и безобразна. Дико и заброшенно торчали трубы сожженных домов, тишина казалась кладбищенской, и повсюду — в темных местах развалин, в овраге за садом, в дальнем леске за полем — притаились угрозы.
Обстановка на фронте была неопределенной, и Званцов знал, что за леском уже может накапливаться фашистская пехота, что вражеский лазутчик, возможно, смотрит на него в этот миг из-за полусгнившей прошлогодней скирды на поле.
А главное, было неясно, в какой стороне противник, в какой свои и куда роте нужно повернуться лицом, чтобы ей не ударили в спину.
От этих мыслей Званцову сделалось неуютно и холодно. Он опасливо переложил цигарку так, чтобы огонек был в закрытой ладони.
В дальнем краю сада между яблонями возникло какое-то движение. Званцов вздрогнул, напрягся, вглядываясь туда. Движение повторилось. Он, стараясь не наступать на сучки и пригнувшись, пошел вперед и, подойдя, увидел глухонемую девушку, дочь старика.
Она, одетая в серое холщовое домотканое платье, босая, короткими и сильными, но в то же время какими-то неуклюжими рывками рыла землю лопатой. Рядом валялся большой, неумело сколоченный ящик, а на нем — мешок с зерном.
Почувствовав присутствие Званцова, немая испуганно обернулась и отскочила в сторону.
Званцов посмотрел на яму, ящик и мешок. Он понял, что старик с дочерью не верят, что рота будет удерживать деревню от немцев, и заранее закапывают хлеб, чтобы его не отобрали фашистские мародеры. От этих мыслей ему стало горько и совестно перед немой.
Он жестом попросил у нее лопату, поплевал на ладони и в рыхлой, податливой садовой земле быстро выкопал яму. Вдвоем они уложили туда ящик с мешком внутри, закидали все и утоптали.
Званцову захотелось пить. Он сначала спросил у девушки воды, потом сообразил, что она не слышит, и стал знаками объяснять, чего он хочет.
Она тупо смотрела на него, не понимая. Потом поманила за собой. Они подошли к дому. Немая нагнулась к окошку в подвал, замычала. Внизу зажегся огонек коптилки, по лесенке поднялся старик. Пока он поднимался, луна освещала его лысину, обросшую по краям длинными нечесаными волосами.
Узнав, что Званцов хочет пить, старик сказал, что угостит его чаем с медом, и позвал вниз, к себе. Званцов стал отказываться. Хотя ему очень хотелось чаю с медом, он понимал в то же время, что этот мед, картошка да хлеб, закопанный в саду у яблони, станут, возможно, единственной пищей этих двоих на долгие месяцы вперед.
Пока они разговаривали, за изгородью опять мелькнул особист со своей папкой, и старик, неодобрительно глядя на него, сказал:
— Вот все ходит, ходит. А чего надо?
Потом старик все же уговорил Званцова и сам полез в подвал вперед. Лестница, приставленная изнутри к окну, была узкая и шаткая. Немая подала Званцову руку, чтобы он не упал в темноте. Ладонь у нее была мясистая и от этой мясистости неприятная. Руку она сначала подала по-деревенски, лодочкой, но потом Званцов почувствовал, что верхние фаланги ее пальцев крепко и доверчиво обхватили его ладонь. От маленькой ласки у него потеплело на сердце; он вспомнил жену с сынишкой в Ленинграде, от которых у него почти год не было известий, и ощутил, как у него в темноте увлажнились глаза.
Подвал был большой и в одном углу от пола до потолка завален картошкой, которая начала прорастать бледными ростками. Пахло кислым. Стояли скамьи с тряпьем — постели старика и дочки, стол, какие-то ящики. На сырой кирпичной стене на ржавом костыле висело небольшое, с молочным налетом зеркало в рамке.
Старик прибавил свету, вытащив фитиль в коптилке, развел самовар, в котором вода была уже подогретой. Они стали пить липовый чай с медом. Разговор не клеился, старик был немногословен. Оказалось, что он учитель, и Званцов заметил, что у него действительно руки человека не деревенской, а городской, интеллигентной работы.
Немая смотрела в лицо Званцову и все время улыбалась, но какой-то бессмысленной улыбкой. Старик сказал, что она всю жизнь прожила здесь, в соседней деревне, не знает языка глухонемых и неграмотна. Из-за ее уродства и из-за того, что они только что вместе закопали хлеб в землю и оба понимали, что это значит, Званцову все время было очень совестно перед немой и ее отцом. Ему не сиделось в подвале.