Новая книга ужасов (сборник) - Страница 36
Я знал, что это было концом нашей дружбы. Но она не оставила мне путей к спасению. Мефистофель в ониксе.
Так что я вошел в ее пейзаж.
Я оставался внутри меньше десяти секунд. Я не хотел знать все, что возможно было узнать. И я совершенно точно не желал знать, что она на самом деле обо мне думала. Я бы не вынес зрелища карикатурного большеглазого толстогубого черномазого.
Человек народности мандинго. Обезьяна с крыльца Руди Пэйрис[51]…
Боже, о чем я только думал!
Ничего такого там не было. Ничего! В Элли не могло быть ничего подобного. Я погружался в безумие, совершенно сходил с ума в этом пейзаже и вернулся менее чем через десять секунд. Я хотел закрыть все, убить, обнулить, уничтожить, опустошить, отвергнуть, сжать, зачернить, скрыть, вымести, сделать так, словно ничего этого не было. Как в ту секунду, когда вы застаете маму с папой, занимающихся сексом, и хотите повернуть время вспять.
Но по крайней мере я понял.
Там, в пейзаже Эллисон Рош, я увидел, как ее сердце ответило этому человеку, которого она называла Спанки вместо Генри Лейка Спаннинга. Там, внутри, она звала его не именем монстра, а дорогим прозвищем. Я не знал, был он невиновен или нет, но она знала, что был. Поначалу она просто говорила с ним о том, как оказалась в приюте. И она могла понять рассказы, в которых с ним обращались как с имуществом, как его лишили достоинства и заставили жить в постоянном страхе. Она знала, как это бывает. И как он всегда был один. Побеги. То, что его ловили как дикого зверя и запирали в доме или приютском карцере «для его же блага». Мытье каменных ступеней водой из серого жестяного ведра, щеткой из конского волоса и бруском щелочного мыла, пока нежные складки кожи меж пальцев не становились ярко-красными и не начинали так сильно болеть, что невозможно было сжать кулак.
Она пыталась рассказать мне про реакцию своего сердца языком, который никогда для такого не предназначался. В этом потайном пейзаже я видел то, что мне было нужно. Что Спаннинг вел жалкую жизнь, но как-то ухитрился стать достойным человеком. И это было заметно в достаточной мере, когда Элли говорила с ним лицом к лицу, без препятствия в виде свидетельской скамьи, без состязательности, без напряжения судебного зала с галеркой и без этих ползучих паразитов из таблоидов, которые шмыгали вокруг и делали фотографии, которые она объединила с его болью. Ее боль была иной, но схожей. И схожей по силе – если не такой же.
Она немножко его узнала.
И вернулась, чтобы увидеть снова. Человеческое сострадание. В момент человеческой слабости.
И, наконец, она начала анализировать все доказательства, над которыми работала, пытаясь посмотреть на них с его точки зрения, пользуясь его объяснениями этих обстоятельств. И в доказательствах обнаружились нестыковки. Теперь она их видела. Теперь ее разум обвинителя не отворачивался от них, не переплавлял их так, чтобы засадить Спаннинга. Теперь она допускала маленькую, едва заметную вероятность, что он говорил правду. И дело не выглядело неопровержимым. К этому времени она уже вынуждена была признать, что влюбилась в него. Мягкость невозможно было подделать – фальшивой доброты она в свое время навидалась.
Я с облегчением оставил ее разум. Но по крайней мере, я понял.
– А теперь? – спросила она.
Да, теперь. Теперь я понимал. И ее надтреснутый точно стекло голос давал мне ответ. Ее лицо давало мне ответ. То, как разомкнулись ее губы в ожидании моего рассказа о том, что привезло мое волшебное путешествие по пути истины. Ее рука у щеки. Все это дало мне ответ. И я сказал:
– Да.
И между нами воцарилось молчание. Через некоторое время она заговорила:
– Я ничего не почувствовала.
Я пожал плечами.
– Нечего чувствовать. Я там был всего несколько секунд, и все.
– Ты не видел всего?
– Нет.
– Потому что не хотел?
– Потому что…
Она улыбнулась.
– Я понимаю, Руди.
Ах, понимаешь? По-настоящему? Просто прекрасно. И я услышал, как говорю:
– Вы этим уже занимались?
Если бы я оторвал ей руку, это бы болело меньше.
– Сегодня это уже второй раз ты задаешь мне такой вопрос. Мне не слишком понравилось в первый, а сейчас нравится еще меньше.
– Ты сама захотела, чтобы я залез тебе в голову. Я на этот маршрут билета не покупал, нет.
– Ну, ты там был. Недостаточно внимательно осматривался, чтобы выяснить?
– Я этого не искал.
– Что за цыплячье дерьмо, льстивое, вшивое, трусливое…
– Я не расслышал ответа, советник. Будьте любезны ограничиться простым «да» или «нет».
– Не будь смешным! Он в блоке смертников!
– Есть способы.
– Откуда тебе знать?
– У меня есть друг. В Сан-Рафаэль. В том, что называют Томал. Через мост от Ричмонда, чуть к северу от Сан-Франциско.
– Это Сан-Квентин.
– Да, оно и есть, верно.
– Я думала, этот твой друг был в Пеликан-Бэй?
– Другой друг.
– Кажется, у тебя полно приятелей в тюрьмах Калифорнии.
– Это расистская страна.
– Я это уже слышала.
– Но Кью – это не Пеликан-Бэй. Разные состояния дел. Как бы они ни закручивали гайки в Томале, в Новом Орлеане хуже. В Туфле.
– Ты никогда не упоминал о друге в Сан-Квентин.
– Я много какое дерьмо не упоминал. Это не значит, что я его не знаю. Я велик, во мне сокрыты толпы.
Мы сидели в тишине, втроем: я, она и Уолт Уитмен[52].
«Мы ссоримся», – подумал я.
Не понарошку, обсуждая какой-нибудь фильм, насчет которого мы разошлись во мнениях. Это было скверно. До костного мозга скверно и незабываемо. Никто никогда не забывает таких ссор. Можно развести грязь в секунду. Скажешь какую-то ерунду, которую не взять назад, которую не простить. Посадишь навсегда язву на розу дружбы, и она никогда не станет прежней.
Я ждал. Она больше ничего не добавила, а у меня не было точного ответа, но я был весьма уверен, что Генри Лейк Спаннинг дошел с ней до конца. Я почувствовал укол душевной боли, в который даже не хотел всматриваться, не говоря о том чтобы его анализировать, препарировать и давать ему имя.
«Пусть так, – подумал я. Одиннадцать лет. Один раз, всего один. – Пусть оно останется там, состарится, истончится и умрет, как подобает всем уродливым мыслям».
– Ладно. Значит, я еду в Атмор. Полагаю, очень скоро, поскольку его собираются испечь через четыре дня. Совсем скоро; например, сегодня.
Она кивнула.
– А как я попаду внутрь? Студент юридического? Журналист? Притащусь с Ларри Борланом в роли нового служащего? Или с тобой? Кем я буду – другом семьи, представителем управления исправительных учреждений штата? Может, ты меня представишь как работающего на этого парня из «Проекта Надежда»?
– Я способна на большее, – ответила она. – Гораздо большее.
– Ага, бьюсь об заклад, так и есть. Почему это вызывает во мне беспокойство?
Все еще без улыбки она положила свой «Атлас» на колени. Открыла портфель, вытащила небольшую картонную папку – незапечатанную, но с защелкой – и толкнула ее ко мне по столешнице. Я с любопытством откинул защелку и вытряс содержимое.
Умно. Очень умно. И уже подготовлено, с моими фотографиями там, где требовалось, допуск проштемпелеван завтрашним утром, в четверг. Абсолютно подлинный и надежный.
– Дай угадаю, – сказал я. – Утром четверга заключенным в блоке смертников позволяется встреча с поверенными?
– Блок смертников, семейные визиты по понедельникам и пятницам. У Генри семьи нет. Поверенные по средам и четвергам, но я не могла рассчитывать на сегодня. Мне потребовалось несколько дней, чтобы до тебя достучаться…
– Был занят.
– …но заключенные совещаются со своими адвокатами по утрам в среду и в четверг.
Я постучал пальцем по бумагам и пластиковым карточкам.
– Это очень умно. Я вижу, что мое имя и симпатичная физиономия уже на месте, уже запечатаны в пластик. Как давно ты это подготовила?