«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2 - Страница 26

Изменить размер шрифта:

А народу у картины собиралось всё больше и больше. Много было пожилых людей, с палочками. Я тогда стал приносить стулья, расставлял их рядами, чтобы люди сидели и смотрели. И вот они сидят, сидят, смотрят, смотрят, потом начинают делиться впечатлениями друг с другом. (А я тоже за ними наблюдал издали, иногда делал набросочки с натуры.) Но, конечно, такая привилегированность картины нравилась не всем. Ко мне как-то подошла женщина, видимо, из академической художественной сферы, и говорит: уберите стулья, вы нарушаете элитарность нашего искусства. – Её спесь меня сильно задела, я отвечаю: это не ваше искусство, я рисую для простых людей, а не для какой-то элиты. Как людям удобнее, так они пусть и смотрят. Если им интересно сидеть и смотреть картину, пусть сидят, а если неинтересно, они вообще подходить не будут. Она ушла недовольная.

Выставка заканчивалась, и её начали осматривать комиссии по закупке работ. Сначала шла Третьяковская галерея, отбирала то, что ей нужно. И смотрю – на обратной стороне моей картины появилась зелёненькая бумажка: «Третьяковская галерея».

Глава 53

3 февраля 2006 г.

Журнал «Век XX и мир». Волгоград и Петрозаводск. Выставка «Автографов войны» в Доме художника и её последствия.

Ночь тридцать первая. Моя радость, что картиной заинтересовалась Третьяковская галерея, оказалась совсем недолгой. Вскоре выяснилось, что всё очень быстро переиграли, и в результате я забрал картину в мастерскую. На этом триумфальное шествие картины от весенней выставки через зональную на республиканскую было закончено. Когда же следом наметилась всесоюзная выставка и я хотел её и там показать, то мне сказали: ты ещё не академик, чтобы одну и ту же картину везде показывать.

Тут интересно для меня было ещё одно обстоятельство. Во время показа на выставках этой картины появились новые знакомства. Я почти всегда находился в зале, наблюдал издалека, как смотрят картину, и делал наброски со зрителей – один выше, другой ниже, один с палочкой, другой с какой-нибудь девушкой, или мать с ребёнком. Все или стоят, или сидят и смотрят картину, или, разговаривая, показывают на неё руками. В общем, я познал все авторские радости, которые может испытать художник от публики. Меня и благодарили, мне и руки целовали, и выражали всяческое ко мне уважение и любовь. Столько адресов мне надавали, столько телефонов, что когда закончилась выставка (она длилась целый месяц) и я собрал все эти телефоны, то был в полном недоумении – кто их давал и когда. У меня память плохая, я только как художник могу запомнить зрительно.

Как-то я проходил по Пушкинской площади и возле газеты «Московские новости» свернул в арку, в проходной двор. Туда я зашёл просто так, из любопытства, ещё милицейская привычка осталась. Когда мы выходили на работу на территорию, то одной из задач наших было узнавать проходы между домами, всякие проходные дворы, калитки. Помню, как начальник отделения говорил – вы должны знать настолько хорошо свою территорию, что даже камень, который лежал вчера, а сегодня его почему-то нет на месте, должен вызывать у вас подозрение – куда он делся. Вы должны досконально знать все ходы-выходы в подвалы, на чердаки, кругом, потому что везде преступники, которые всё знают и везде ориентируются. Они могут в любую дырку шмыгнуть, перелезть через забор, пробежать проходным двором или через арку и двери выйти на другую сторону дома. И милиционер тоже должен всё это хорошо знать. (Конечно, я уже уволился давно, но тем не менее вот эти навыки собаки-ищейки остались.) Но это так, к слову…

И вот я зашёл в эту арку, смотрю – передо мной дом и подъезд. И на этом подъезде написано «Редакция журнала Век XX и мир. Я зашёл туда, поднялся на второй этаж и спрашиваю: можно видеть редактора?

Зашёл к редактору и говорю: я вот ездил по домам-интернатам, рисовал инвалидов войны. Это было уже давно, шесть лет я их рисовал, да ещё шесть лет работы лежат невостребованные. Может быть, вы посмотрите? – Он отвечает: принесите фотографии.

Я принёс. Он посмотрел, встал из-за стола и спрашивает меня: вы хотя бы понимаете, что вы сделали? – Я говорю: а что я сделал? – Вы понимаете, что это такое? (И трясёт этими фотографиями.) Это же б-о-м-б-а! Б-о-м-б-а! Если это показать, это взорвёт весь мир! Вам придётся съездить куда-нибудь в два места, чтобы взять интервью у этих своих натурщиков, которых вы рисовали. А мы поместим этот материал в журнале. Можете съездить хотя бы в Волгоград и на Валаам? – Я отвечаю: на Валааме их уже нет, их всех перевезли в Петрозаводск и в Видлицы. – Ну, тогда съездите в Петрозаводск и в Волгоград, редакция вам всё оплатит. – Я говорю: вы знаете, в Петрозаводске сейчас находится Серафима Николаевна Комиссарова, я её рисовал на Валааме, но рисунок этот посчитал неудачным. Можно мне тогда ещё раз её нарисовать? – Он отвечает: это было бы очень хорошо. Нарисуйте её. А в Волгограде просто возьмите интервью.

Мне дают деньги, оплачивают туда-сюда дорогу, проживание в гостинице, суточные – и вдруг я из совершенно нищего превращаюсь во вполне себя обеспечивающего гражданина. (Только, говорят, сохраните все билеты, чтобы потом можно было отчитаться.)

Я съездил в Волгоград, взял интервью в Волгоградском доме-интернате (сейчас совершенно забыл, как эту женщину звали). В общем, она рассказала мне, где она потеряла руки, как вернулась в родной Сталинград после войны, как шла по знакомым с детства улицам и видела город, такой же весь разрушенный и покалеченный, как и она сама. Я представил эту картину и вспомнил отрывок из песни военных лет:

Ветер печальную песню поёт,
Море безумно грохочет.
Город родной из тумана встаёт,
Сердце обнять его хочет.
    Пусть обгорелые окна стоят,
    Пусть почернел потолок,
    Что же мне делать, не знаю, друзья,
    Я не вернуться не мог.

В общем, это песня о солдате, который приезжает в свой разрушенный город. И вот так примерно эта женщина рассказывала мне о своих чувствах при встрече с послевоенным Сталинградом.

Я жалею только об одном – жалею о нелепом воспитании в художественной школе. В начале 50-х годов, когда ещё сохранились следы войны, на полях танковых сражений лежала разбитая техника, вся земля ещё кровоточила – нас учили штриховать фон за натюрмортом, учили складочки отделывать, закрывали нас какой-то громадной пеленой, чтоб мы не видели и не знали, что происходило совсем недавно. И мозг наш не развивался в этом направлении – чтобы поехать посмотреть, как-то это нарисовать – ведь детские впечатления самые сильные.

Да и потом в институте тоже как-то… Я бы мог поехать ещё тогда в те места, где гремела война. Почему всё прошло мимо меня? Мало того, что я не участвовал в войне по малолетству, так я ещё и после войны, можно сказать, ничего не видел. И был так воспитан, что как бы и не надо этого видеть. А когда я захотел увидеть, то уже почти всё застроили, подчистили, покрасили, и оставались лишь какие-то кусочки небольшие на память человечеству о недавнем военном времени. Так что я захватил уже последних людей, по которым война прошлась таким катком, что они насилу выжили. Как написал мой товарищ, поэт Слава Ананьев, когда посмотрел мои рисунки:

Вам случилось безжалостно выжить,
Половину себя потеряв.

(Это большое стихотворение, потом когда-нибудь я его прочитаю.)

Я, конечно, с удовольствием поехал в Петрозаводск, разыскал Серафиму Николаевну. Раньше на Валааме она жила на первом этаже, а там её почему-то поместили в психиатрическом отделении чуть ли не на шестом этаже. Я, не теряя времени, сел её рисовать. Она смотрела какой-то старенький телевизор, у которого сзади даже крышки не было, и все телевизионные внутренности – лампы, провода, штыри всякие – всё это торчало снаружи.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com