Ночь и вся жизнь - Страница 26
Вели Гурилева по той стежке, по какой уходила Лиза. Немцев было трое. Четверо остались там, у бочек с горючим. Это он понял из их разговора. Немецкий знал хорошо с детства. Больше они не били его. Шли сзади, редко переговариваясь, курили, в морозной свежести резче ощущался табачный дым. Луна стояла в зените, окольцованная мутным радужным венцом. Из открытого поля тянуло ветром, он гнул редкие метелки сухой прошлогодней травы, торчавшей над снегом. А по снегу тянулась ниточка нефти, и там, где Лиза отдыхала, виднелся черный круг… «Ведро… Ведро?.. Дырочка?.. Нет! — вдруг ожгло Гурилева. — Анциферов!.. Не в райцентр надо было… В автобат… Там солдаты, телефон… И понимал же это не хуже Доценко!.. Тридцать километров… Уже б успели сюда… И ничего бы не было: этих следов на снегу и немецких голосов за спиной…»
Болело лицо. Знобило. Только сейчас Гурилев сообразил, что идет без шапки, задувало за ворот, холодило шею, грудь, он хотел поправить шарф, но его не оказалось, потерял…
Еще на подходе к селу, у крайних дворов, в ноздри ударил запах гари — едкий и сладковато-тошнотный в чистом, настывшем за ночь воздухе. И Гурилев вспомнил: зарево!.. Пожарище он увидел, когда задами через огороды вышли к хатам, стоявшим у леса. Сгорел большой, на каменном фундаменте амбар. Рухнувшие стропила малиново дышали на ветру, по ним еще судорожно бегало рыжеватое умиравшее пламя. Кто-то расшвыривал головни длинными жердями, забрасывал комьями мерзлой земли, перелопаченной со снегом, плескал из ведер воду. Вырывались искры, курился пар, перемешанный с пеплом…
Хата была крайней, почти на выезде. За нею, сомкнутый тьмою, стоял лес. У самого забора — крытый брезентом грузовик, дверца открыта, и оттуда торчали сапоги спящего шофера.
Гурилева втолкнули в большую комнату, захлопнулась дверь, он остался один. Изнеможенно опустился на лавку под божницей, в медной лампадке едва дышал огонек. Только сейчас, в тепле, в незнакомых мягких запахах чужого жилья он ощутил тяжесть всей этой ночи, боль в каждом сочленении, вялость каждой мышцы. Начали одолевать вязкая сонливость, безразличие, нервная зевота. Он встряхнулся. Скользя взглядом по стенам, повернул лицо к иконе и тут же услышал — скрипнула дверь. Вошла маленькая женщина, сутулая, лицо побито оспой, осторожно посмотрела на Гурилева, покосилась на дверь, молча поставила на стол керосиновую лампу, сняла стекло, приблизила лучинку к плошке и перенесла с нее огонь на фитиль лампы, экономно утопив его медным колесиком сбоку. Надев стекло, вышла.
Предметы, попадавшие в поле его зрения, были знакомы ему — валенки на печи, коробок спичек, обмылок, но казалось, будто увидел сейчас их впервые. И он подумал, что есть понятия, которые не сразу высказывают свою подлинную ценность, хотя постоянно и долгие годы сопутствовали нам, легко доступные, а потому — малозаметные. А теперь все это обрело свою настоящую цену… Так, наверное, и слова. Много их было до войны, обычных или красивых. Не всуе ли мы их произносили, не слишком ли часто, легко? Ведь каждое слово существует только для единственного случая, которому оно и соответствует, полностью совпадая с истиной… Вещи… Слова… Да и человеческие усилия, поступки… Не было ли их, не к месту, торопливо истраченных, не дождавшихся момента, чтобы проявиться со всей глубиной смысла, полезности?.. Что же в моей жизни прозвучало или совершилось вполовину и не в тот раз, когда нужнее всего?..
Он так напряженно думал об этом, говорил с собой, что стало казаться, будто не один здесь, а вступил в спор с кем-то.
И в этот момент отворилась дверь, вошел офицер, за ним несмело Лиза, а за нею — солдат.
Гурилев невольно поднялся, офицер остановил его взмахом руки. Был он высок, длинная замызганная шинель расстегнута, небритое лицо обрюзгло, по краям рта чуть провисала морщинистая кожа, будто кости под ней вынули. Он сел за стол. Солдат услужливо положил перед ним паспорт Гурилева, бесполезный уже автомат его и запасной диск. Офицер вскинул глаза, и Гурилев увидел воспаленные, в красных жгутиках глазные яблоки, припухшие веки. Правый глаз его все время слезился, офицер мягко утирал его марлевым тампоном и морщился этой стороной лица.
Было тихо. Офицер повертел в руках паспорт, полистал и, как бы примеривая фотографию к облику Гурилева, еще раз взглянул. Из паспорта выпала похоронка на Олега. Гурилев сжался, боясь, что холодные белые пальцы чужого человека прикоснутся, как к открытой ране, к этому листку.
— Переведи ему, что мне некогда, — повернулся офицер к Лизе. — Скажи, чтоб не морочил голову, отвечал на все вопросы коротко и ясно. Ты поняла? Я спешу.
Лиза переступила с ноги на ногу. Гурилев видел, что она с трудом, в уме, переводила слова офицера. Худенькое лицо ее было бледно. Она уже успела переобуться, снять валенки и надеть знакомые ему детские ботинки. В коротком тоненьком пальто она выглядела совсем подростком. Покрасневшие, в цыпках руки держала защитно на животе.
— Вы сами попросились в переводчицы, Лиза? — спросил Гурилев.
— Нет, — замотала она головой. — Кто-то им сказал, что я работала в лазарете и знаю немножко по-ихнему.
— Что он сказал? — спросил офицер Лизу, прикладывая к глазу тампон.
— Я сказал, что она вам не нужна, — ответил ему Гурилев по-немецки.
— Вы знаете немецкий? — Офицер отнял руку от лица.
— Да.
— Откуда?
— До революции я учился в гимназии. Там хорошо преподавали этот язык.
— И вы не забыли?
— Как видите.
— Кто вы по профессии?
— Бухгалтер.
— Вы партизан?
— Это она вам сказала? — кивнул Гурилев на Лизу.
— Нет. Это сказали мои люди. Вы облили амбар, где ночевали солдаты, соляркой, подожгли его, а потом отстреливались… У вас отобрали этот автомат… Сколько же вы убили моих людей?
— Не считал. Это уже ваша забота.
— Вы хорошо стреляете? — со значением спросил офицер.
— Думаю, что хорошо.
— Почему же вы прекратили сопротивление?
— Кончились патроны.
— У вас был запасной диск.
— Я не успел вставить.
— Для опытного стрелка это странно. Смотрите. — Он взял автомат и, мгновенно высвободив пустой диск, вогнал новый. — Восемь секунд. А я не стрелок. И оружие это мне мало знакомо. Вы сказали неправду. — Он тщательно вытер пальцы тампоном, отложил, достал из пергамента свежий и, морщась всей щекой, приложил к слезившемуся, будто плававшему в чем-то красном глазу. — Не умеете вы пользоваться оружием. Ни одна ваша пуля не достигла цели.
— Считайте, что кому-то повезло.
— Эта девушка сказала, что вы не местный. Вы в командировке.
— Она сказала правду. — Гурилев вспомнил о Лизе. Она стояла, все так же прижимая худенькие руки к животу, еще по-девичьи плоскому. По ее тревожному, измученно-напряженному лицу Гурилев догадался, что из его быстрого разговора с офицером Лиза улавливала, быть может, отдельные слова, не успевая понять и перевести себе смысл всего. И чтобы успокоить ее, сказал:
— Вы не нужны здесь, Лиза… Уходите… Куда-нибудь далеко. Маме скажите, я сделал, что мог… Пусть так и передаст Анциферову…
— Прекратите! — оборвал офицер. — Если правда, что вы бухгалтер, а не партизан, зачем вы с автоматом, зачем подожгли амбар? Вы же интеллигентный человек… Зачем вам это?
— Этих «зачем» я могу задать вам больше.
— Возможно. Но сейчас спрашиваю я. Так уж получилось. — Он посмотрел на часы.
«Спешит, — понял Гурилев. — Нельзя им долго тут… Надо потянуть время… Может, Анциферов…» И, вспомнив Анциферова, он услышал в себе его голос: «Ситуации создаю я… Я их хозяин…» И Гурилеву вдруг открылось то, что пряталось за бодрой и независимой поверхностью этих фраз. Их суть и смысл он сперва и все время потом воспринимал, как они и звучали. А произносились они горделиво уверенно… «Но ведь это шелуха, — подумал он. — Там, в глубине, — иное: Анциферов не „создавал“, а выбирал обстоятельства, и только те, где точно мог определить, на что способен в них, а на что его не хватит… Пусть инстинктивно, но избегал таких, где ему предстояло делать выбор…» А с ним, с Гурилевым, все иначе, понял он внезапно: ситуации всю жизнь выбирали и вбирали его. А в них ему оставалось самое трудное — делать свой выбор, делать, либо соизмеряя свой последующий шаг с совестью, либо шагнуть, отмахнувшись от нее… Ах, как хотелось ему сейчас сказать об этом Анциферову, спросить… Забавно, что бы ответил он на сей раз?.. Перед Гурилевым как бы отодвинулась заслонка, загораживавшая всю прошлую жизнь. И из глубины этого тоннеля, по которому он шел десятилетия, вспыхнул свет — сильный, чистый, выделивший все, что раньше представлялось обыденным, случайным, заурядным в его жизни, к чему он по застенчивости боялся привлечь внимание других людей, считая, что ни он, ни эти подробности его существования не стоят того. Потому никогда не задумывался, что живет по внутреннему закону: не ожидание награды должно побуждать к добру. И, вспомнив свое «чему быть — того не миновать», подумал, что со стороны всем виделось только это — простая формула, оболочка. Хотя внутри нее он всегда вел борьбу своими средствами, считая, что у жизни есть законы, и привнесенные извне, и другие — идущие из собственной души. И если вынужден служить первым, служи так, чтобы их оберегали законы те, другие — из своего нравственного запаса. И наоборот…