Ночь и утро в Панацее - Страница 3
— Вроде как правда, вроде как правда — так я все это помню.
— А что же дальше? Расскажи, что было дальше, до самого сегодняшнего дня.
Старик задумался.
— А чему быть-то? Ничего больше и не было. Восемьдесят лет кряду вставал, работал, ложился спать. Хотите послушать про все это — так восемьдесят лет понадобится, а у меня столько времени нету.
— А сюда, в эти места, ты зачем пришел?
— Зачем и вы — ищу.
— Кого же это?
— Мамочку свою ищу.
Форрест даже фыркнул — не то рассмеялся, не то изумился.
— Ей теперь за сто, если вы правильно посчитали. А когда я родился, совсем была девчонка. Так, бывало, и говорила: «Когда ты, сынок, из утробы вылез, я еще вовсе молоденькая была». Я у ней первенец. А теперь ищу ее.
— Зачем? — спросил Форрест.
— Вот увижу ее, снова погляжу, узнает она меня или нет, и вернулся ли к ней разум, и пусть поругает меня немножко.
— За что поругает?
— За то, что не постоял за нее, хоть и мог.
— А как ты мог постоять за нее?
— Побыл бы рядом с ней, поглядел на нее, поговорил с ней, на то, что спросит, ответил бы. Тогда-то я думал, что все это без толку.
— А ты когда-нибудь за кого-нибудь постоял?
— Я? — живо отозвался старик и стукнул себя кулаком в грудь — два гулких удара. Потом помолчал и вдруг накинулся на Форреста: — Да кто вы такой, черт вас дери?! Все сомневаетесь, пытаете «зачем? зачем?». А я не помню зачем. Я помню «что», мне надобно помнить «что». Пришли слушать — так про это что и слушайте. Больше с меня взять нечего.
Форрест помолчал, а потом сказал:
— Прости меня.
— А я вот у вас прощения не прошу. Да кто ж вы все-таки такой?
Форрест снова назвал свое имя, возраст, откуда он родом, чем занимается.
— И убили свою девушку?
— Да. То, что она чувствовала ко мне.
— А она, выходит, жива?
Форрест кивнул в темноте.
— И вы ее разыскиваете?
Ответ на этот вопрос только и ждал, когда настанет его черед… А может, он родился сию минуту? В кромешной тьме Форрест мог безболезненно дать его этому вонючему сумасшедшему старику — не в его власти воспользоваться услышанным, не в его власти причинить ему боль.
— Нет, я ее не разыскиваю, — сказал Форрест. — Я иду домой.
— А я уже дома. И хочу спать. А вы можете лечь в моей развалюхе. — Старик выдержал паузу и загоготал, а потом низко поклонился в ту сторону, где сидел Форрест, и вошел во тьму дома.
В передней части дома было две большие комнаты, две обшарпанные залы. Форрест поднялся и пошел вслед за Банки; старик стоял в коридоре и ждал, и Форрест, протянув руку, нащупал его в непроглядной тьме. Сухая старческая кожа от прикосновения зашуршала — Форрест с детства помнил, что у негров, у всех этих грубых, преданных кухарок, ворчливых и нежных, кожа была точно у гремучей змеи, или у дракона, или у отшельника, — но Форрест не отдернул руку, и Банки позвал его: «Пошли?» Форрест кивнул — кто разглядит во тьме этот кивок? — и почувствовал, что его тащат вправо, на середину комнаты. И тут он споткнулся обо что-то низкое, мягкое. «Твоя кровать», — сказал Банки и ушел.
Форрест присел на корточки и ощутил под собой груду тряпья — верно, тюфяк, обернутый не то скатертью, не то занавеской. «Грязный, вшивый, — подумал Форрест, — ну и пусть». И снова что-то тяжкое, тяжелее усталости, придавило его к земле. Такое огромное, что ни разглядеть его, ни найти для него название, ни понять, что ему от него нужно. Форрест стащил башмаки, лег и утонул в тряпье. И никакого страха. Будь что будет.
Потекли часы без сновидений или с короткими снами, а потом вдруг приснилось: дни напролет он бродит по знакомому краю, в южной Виргинии (сосновые боры, холмистые пастбища, одинокие деревья и воздух — будто единый гигантский колокол, в который без устали трезвонят мириады цикад); и вот, обессиленный, но умиротворенный, приходит он в маленький городишко, в пансион. Пишет свое имя в книге, которую хозяйка держит на столике возле двери (в этом небольшом, но со вкусом убранном доме живет и сама хозяйка, вдова, чуть старше сорока, красавица, учтивая; с милой непосредственностью хлопочет она по дому, стараясь прокормить детей, себя и слуг нелегким трудом: день и ночь двери ее пансиона отворены людскому потоку; и во сне Форрест все это понимает). Она ведет его в комнату в глубине дома, подальше от шума, и, показав ему шкаф и умывальник, поворачивается, чтобы уйти, но вдруг останавливается и говорит: «Вот ваша кровать». В комнате две железные кровати: одна большая и одна маленькая, хозяйка указывает на маленькую. Он не спрашивает почему, только ставит на пол саквояж (который теперь уже перевязан бечевкой, точно тюк), а хозяйка улыбается и говорит: «Вам придется платить за комнату для двоих. Мы ждем еще одного». Поворачивается и уходит; и он ее больше не видит, и вообще будто и не живет до вечера, пока в другом конце дома не звонит колокольчик, сзывая всех на ужин, тогда он умывается и идет. И лишь основательно подкрепившись — бифштекс, фасоль, кукуруза, помидоры, — вдруг видит, как в проеме двери появляется хозяйка и напряженно вглядывается в лица его сотрапезников. Она ищет его. Форрест мгновенно понимает это — за спиной хозяйки в сумрачном коридоре кто-то стоит, молча. Пансионер, молодой человек справа от Форреста, спрашивает его о цели путешествия. Форрест не сводит глаз с хозяйки и одновременно пытается ответить на вопрос, запомнить ответ. Но стоило лишь Форресту заговорить, как начинает говорить и хозяйка, только не с ним. Она поворачивается к тому, кто стоит у нее за спиной, и четко произносит: «Мейфилд, сядьте возле мистера Мейфилда». Старик — седые волнистые волосы до плеч, одежда пешего странника (едва ли не бродяги) — медленно выступает вперед. Он идет, вперившись в пол и шаркая, — прилежный ходок, вынужденный быть прилежным, потому что стар и немощен. Форрест думает: надо бы встать и помочь старику, но молодой человек рядом с ним снова спрашивает о цели его долгого путешествия, и Форрест оборачивается к нему и говорит: «Мое здоровье, это из-за моего здоровья», и тут замечает, что старик уже сидит рядом с ним. Молча. Тяжело дыша — сколько сил ушло, чтобы завершить это долгое-долгое странствие, — и ни слова приветствия, ни взгляда, ни улыбки. Старик не отрываясь глядит на тарелку, пустую, белоснежную, и когда Форрест протягивает ему остывшую еду, он кладет ее молча, не поднимая глаз. Молодой человек рядом с Форрестом спрашивает, чем же Форрест болен, ведь он так хорошо выглядит, но Форрест не отвечает, он не сводит глаз со старика и знает — хотя не может посмотреть и проверить, — что хозяйка тоже не сводит с него глаз. Она следит за обоими: за Форрестом и за стариком, и все еще напряжена, но не от смущения, а из страха, что чего-то не произойдет. Но это происходит. Тут же. Старик делит бисквит на две равные части. Старик — отец Форреста. Форрест понимает это. Ни вопросов, ни сомнений, ни ужаса. Он чувствует, что хозяйка улыбается. Форрест произносит: «Робинсон. Отец. Робинсон Мейфилд». Старик не спеша ест бисквит, по-прежнему не отрывая взгляда от тарелки. Похоже, он не голоден. Он ест, потому что его привели туда, где положено есть. Но, прожевав и проглотив бисквит, он поворачивается к Форресту и выжидательно смотрит на него: глаза те же, что и в то давнее утро, только взгляд разительно иной — уже не пытливый, не молящий, просто вежливый. Форрест пытается придумать ответ незнакомцу, что улыбается рядом с ним. Все, кроме Форреста, едят смородиновый рулет (середина июля); хозяйка ушла. Старик — несомненно, это Робинсон Мейфилд, отец, которого Форрест не видел двадцать семь лет и к которому вдруг так потянулась душа, — старательно выговаривает: «Прости меня». Он улыбается. «Может быть, и так. Может, ты и прав. Я слишком устал, слишком далеко». Форрест не задается вопросом — «слишком далеко» от чего? Или почему в этот вечер душа его так истово жаждет, чтоб этот старческий голос хотя бы назвал его по имени? Форрест говорит: «Прощен» — и вновь принимается за стынущую на тарелке еду.