Но люблю мою курву-Москву . Осип Мандельштам: поэт и город - Страница 32
Второе стихотворение «двойчатки» (мандельштамовское словцо):
В «Сеновале» противопоставляются хаос мироздания, олицетворенный во «всклоченном» стоге сена (он представляет собой картину жизни – звезды в стихотворении «Я по лесенке приставной…» именуются «млечной трухой»), и человек, поэт, который должен как-то определить свою позицию в мире. Вступая в диалог со стихотворением Б. Пастернака «Степь» (как показал К.Ф. Тарановский), автор «Сеновала», вероятно, мог держать в памяти и стихи Фета «На стоге сена ночью южной…»[122], в концовке которых отчетливо звучит тревожная нота: «И с замираньем и смятеньем / Я взором мерил глубину, / В которой с каждым я мгновеньем / Все невозвратнее тону»[123]. Однако отношения лирического героя Мандельштама с окружающей его стихией мира имеют более напряженный, конфликтный характер. «Сеновала древний хаóс» внеразумен, иррационален. Очевидно, что в стихах «Сеновала» звучит, наряду с другими нотами, и тютчевский мотив: «О, страшных песен сих не пой / Про древний хаос, про родимый! / Как жадно мир души ночной / Внимает повести любимой! // Из смертной рвется он груди, / Он с беспредельным жаждет слиться!.. / О, бурь заснувших не буди – / Под ними хаос шевелится!» («О чем ты воешь, ветр ночной?»)[124]
Замечено исследователями, что эти мандельштамовские стихи могут иметь связь и с картиной Иеронима Босха «Воз сена». Действительность, какой она предстает в «Сеновале», иррациональна и изначально негармонична, представляет собой «вечную склоку». Признаками «дикости» и «хаоса» в стихотворении являются «сухость» («сухоньких трав звон», «травы сухорукий звон» – образы амбивалентные: с одной стороны, «сухорукость» не может не связываться с ущербностью, с другой – звон сухой травы является музыкой, не просветленной разумом поэзией самой природы) и «косматость», которым противопоставлена влага человеческой крови. Что делать с этим поэту? Каким языком возможно сказать об этой нечеловеческой жизни, какая речь будет ей адекватна? Не будет ли соответствовать ей в наибольшей степени речь столь же дисгармоничная, отдавшаяся прежде всего звуку, а не смыслу, освобожденная от оков поэтического строя, – речь заумной поэзии? Таковы вопросы, поставленные в «Сеновале». По мнению М.Л. Гаспарова, логика смыслового движения в «Сеновале» приводит поэта к следующим выводам: «…нет, упорядочить мир – дело безнадежное, нужно не сродниться с ним, а, наоборот, отстраниться, “откреститься” от него – чтобы розовая кровь осталась внутренней “связью” человека, а звон трав остался иррациональным бредом его внешнего окружения»[125]. «Осваивать такой мир безнадежно, от него можно только откреститься и оставить его в его иррациональной заумности», – продолжает свой анализ М. Гаспаров; «…не нужно возбуждать в нашей душе, в нашей крови темные чувства древнего хаоса – и наоборот, не нужно в хаосе мироздания ловить человеческую стройность поэзии (“эолийскую” – образ из “Памятника” Горация)»; «…отстраниться от мирового хаоса и даже больше: преодолеть соблазн слияния с ним…». Два стихотворения «Сеновала» отражают тяготение Мандельштама к зауми, футуристически-дионисийскому словесному буйству – и боязнь хаоса, отказ от него, указывает О. Ронен[126].
В стремлении ряда поэтов к заумному языку есть своя правда, и в последующем творчестве Мандельштама есть черты зауми. Но последовательная, идущая до конца заумь чревата распадом, это путь в тупик, к дикарству (неслучайно «косматость» из «Сеновала» перекликается с тем местом из написанного в следующем, 1923 году очерка «Сухаревка», где Мандельштам говорит об угрозе городского одичания: «Если дать базару волю, он перекинется в город и город обрастет шерстью»). Новая поэзия спешит (и это неслучайный глагол в «Сеновале»: слишком торопится) «обрасти косматым руном», но это «не своя чешуя». Как понять строку «Против шерсти мира поем»? Ведь казалось бы, все наоборот: «обрасти шерстью», отдаться зауми, иррациональному и значит как раз соответствовать внеразумной действительности, «возу сена». Автору данной книги видится разрешение этого противоречия таким: Мандельштам разводит в стихах о «Сеновале» «хаос» и «мир». Жизнь не сводится к «древнему хаосу»; в ней есть и другое начало, начало гармонии, и это – человеческая сфера. Слово «мир» в стихотворной «двойчатке» (так Мандельштам называл двухвариантные стихи) означает, по нашему мнению, не что иное, как противоположность хаосу – порядок, гармонический строй («эолийский чудесный строй»), аполлоническое начало («мiр»). Вселенная не сводится к хаосу: неслучайно воз сеновала «поперек вселенной торчит». «Обрасти косматым руном» и значит петь «против шерсти мира», в противоречии с началом гармонии. Этот этап поэзия проходит, и она должна его пройти, но на нем нельзя остановиться. Мандельштам говорит о Хлебникове: «Он наметил пути развития языка, переходные, промежуточные, и этот исторически не бывший путь российской речевой судьбы, осуществленный только в Хлебникове, закрепился в его зауми, которая есть не что иное, как переходные формы, не успевшие затянуться смысловой корой правильно и праведно развивающегося языка» («Vulgata (Заметки о поэзии)»). Не следует поспешно отказываться от разума. В том же 1922 году, когда были созданы стихи «Сеновала», Мандельштам закончил статью «Девятнадцатый век» такими словами: «Теперь не время бояться рационализма. Иррациональный корень надвигающейся эпохи, гигантский неизвлекаемый корень из двух, подобно каменному храму чужого бога, отбрасывает на нас свою тень. В такие дни разум, ratio энциклопедистов – священный огонь Прометея».
Как воспринимал Мандельштам происходившее в стране и мире? Европа, только что пережившая страшную войну, должна, по его мнению, извлечь урок из случившегося: осознать свое единство, похоронить узкий национализм, обратить все силы на устройство более человечной жизни, более справедливого общества. «Ныне трижды благословенно все, что не есть политика в старом значении слова, благословенна экономика с ее пафосом всемирной домашности, благословен кремневый топор классовой борьбы, все, что поглощено великой заботой об устроении мирового хозяйства, всяческая домовитость и хозяйственность, всяческая тревога за вселенский очаг. Добро в значении этическом и добро в значении хозяйственном, то есть совокупности утвари, орудий производства, горбом тысячелетий нажитого вселенского скарба, сейчас одно и то же. <…> Стыд вчерашнего мессианизма еще горит на лице европейских народов, и я не знаю более жгучего стыда после всего, что совершилось. Всякая национальная идея в современной Европе обречена на ничтожество, пока Европа не обретет себя как целое, не ощутит себя как нравственную личность. <…> В нынешней Европе нет и не должно быть никакого величия, ни тиар, ни корон, ни величественных идей, похожих на массивные тиары. Куда все это делось – вся масса литого золота исторических форм и идей; вернулась в состояние сплава, в жидкую золотую магму, не пропала, а то, что выдает себя за величие, – подмена, бутафория, папье-маше» («Пшеница человеческая»). В своем гимне переустройству жизни на новых началах Мандельштам доходит и до прославления «кремневого топора классовой борьбы» – «социалистов великая ересь» (Маяковский. «Революция. Поэтохроника») никак не была ему чужда. Шел 1922 год; какой невиданной несвободой обернется новое время, какой лес пойдет под этот топор – еще никто не осознавал в полной мере.