Николай II без ретуши - Страница 2
Чем-то она раздражает, цепляет. И то: святой не должен быть с папиросой, самодержавный монарх не должен быть с папиросой – разные жанры. Но Николай II только то и делал, что смешивал жанры. Не по постмодернистскому кокетству (да тогда и не было постмодернизма), а просто по слабохарактерности.
Телеведущий был талантлив и, как всякий талантливый человек, даже оскорбляя, обозначил что-то очень важное в характере и ситуации оскорбляемого человека. Святой с папироской – именно так. Святой с папироской – неуместен. Прежде всего неуместен. Вот это было самое важное в Николае II. Его неуместность. Он постоянно попадал в ситуацию неуместности, неловкости, неправильности… Конокрада держал за святого и прислушивался к его советам. Через неделю после смерти отца устраивал свадьбу. В день гибели сотен людей неподалеку от места катастрофы устраивал бал. В самый разгар войны отрекался от престола и отходил в сторону от управления страной. Самых талантливых министров отодвигал в сторону. Не сворачивая, прямою дорогой шел к гибели, святой с папироской. Самый неуместный монарх из всех когда-либо бывших на русском троне.
Только тогда становится понятна основная, главная сложность для всех его биографов. Он был закрыт. Зарешечен. «Помянет потомство еще не раз византийское вероломство Ваших ясных глаз», – писала о нем Марина Цветаева в том же стихотворении, в котором призывала: «За Русь против Советов! За Софью на Петра!» Вероломство – сильно сказано. Здесь было другое. Фантастическая воспитанность. Невероятная сдержанность. Немыслимая воля в том, что касается проявления каких бы то ни было сильных чувств. Он не любил интеллигенцию, именно потому, что сам был интеллигентом. Не принято, неприлично, не этикетно – самые важные для него слова. Это был человек, для которого подошли бы писатели вроде Хемингуэя или Чехова.
Абсолютное, ледяное спокойствие. Вежливая улыбка. Смех в ответ на удачно рассказанный анекдот. Согласный кивок в ответ на неглупое предложение. Никто и догадаться не сможет, что только что этот монарх получил известие о гибели своего любимого детища, военно-морского флота. НЕ ПОЛОЖЕНО об этом кому бы то ни было догадываться. Такая же закрытость в самом открытом жанре – в его дневнике. Маяковский по схожему поводу писал: «И там, где кому-нибудь пришлось бы самоубийством оправдать чье-нибудь фланирование по сцене, Чехов дает драму обыкновенными, будничными словами: „Астров: А должно быть, в этой Африке жарища сейчас – страшное дело!“»
Это характеристика не только чеховской драмы, но и стиля дневника Николая II – что ни говори, главного источника его человеческого понимания. «Убил двух ворон. Получил известие о волнениях в Москве. Гулял по парку. День был солнечный». Все. Это не цитата, скорее пародия, но она мало чем отличается от оригинала. Стиль этот получил признание у одного из самых интересных поэтов и писателей XX века, у Бродского. Его спросили, ведет ли он дневник. Бродский ответил: нет, и тут же объяснил, что если бы вел, то так, как вел дневник последний русский царь. Сухо, фактографично, с минимумом психологии, с максимумом мелких и крупных житейских фактов.
Николай был человеком ритуала, человеком приличий. Именно поэтому он оказывался нарушителем ритуала, вляпывался в неприличные ситуации. Именно поэтому он любил Московскую Русь Алексея Тишайшего, когда ритуальность была отлажена и отшлифована до блеска, до без сучка и задоринки, чтобы с тем большей легкостью быть сломанной Петром. Да он и сам ломал эту ритуальность. Он хотел быть самодержавным монархом, а жить как светский, воспитанный человек начала XX века. Наступал слом, раздавался хруст. Если посол Великобритании сэр Джордж Бьюкенен видел, как ты лихо гоняешь в теннис, этого посла уже не загонишь в рамки жесткого и грозного обычая. Если ты один раз предложил этому послу сесть и протянул портсигар, мол, угощайтесь, Джордж, Вы какие предпочитаете? – то в следующий раз этого посла уже не напугаешь официальным и грозным видом: Я – самодержец всея… Если премьер-министр видит, как ты выскакиваешь с заплаканным лицом от мамы, то никакими коронами, порфирами, даже виселицами и ссылками, ты этому премьеру не докажешь, до чего же ты – самодержавен. Если председатель парламента, Думы, слышит от тебя сетования, мол, как хорошо в лесу, сегодня вот на глухарей ходил, такая благодать, а здесь – тяжело, Михал-Владимирович, очень тяжело, то какой самодержавной политики ему от тебя ждать? Все это прекрасные, человечные замашки конституционного монарха, но вовсе не самодержавного владыки. Здесь удивительная противоположность его отцу, Александру III. Он мог взять за грудки, тряхнуть министра и в ответ на его просьбу об отставке прорычать: «Да надо будет, я тебя сам вышвырну, пока работай!» А Николай выслушивал этого министра, принимал во внимание его возражения.
Штука в том, что Николай II был любимой игрушкой своей матери, датской неглупой девочки, заброшенной в Россию. У Александра III были свои проблемы. Сыном занималась мама. Вот он и вырос странно-женственным, физически сильным, душевно слабым. Ей-ей, в этом нет ничего плохого. Только хорошо и обаятельно, когда сильный мужчина, охотник, байдарочник, силач, любящий крепкую мужскую работу, пилку и колку дров, нежен и робок, неуверен, нерешителен, а если он еще и голубоглаз, и красив, и верен своей жене – да сколько женских сердец он этим покорит! Популярность Николая II связана с тем, что всякий, кто хоть немножко прикоснется к его биографии, не сможет не почувствовать, что главная тема этой судьбы – слабость сильного мужчины. А это сочетание куда как популярно, куда как распространено. Чудовищно, когда подобным сочетанием душевных и телесных качеств судьба награждает самодержца. Не просто самодержца, а того, кто хочет оставаться самодержцем несмотря ни на что. Каким бы он ни был нежным со своими, с чужими он был безжалостен. Ни одно из прошений о помиловании он не подписал. Ни разу не проявил монаршей милости. Конечно-конечно, все это были убежденные враги, террористы, социалисты, но все-таки любопытно, с каким удовольствием он сообщает о погромах своей маме, мол, попало жидам, инженерам и прочим нехорошим людям…
Во всей его биографии вычитывается мораль. Житейская, очень циничная, неприятная, но верная. Вот две сильные женщины и один слабый мужчина. Одна из женщин любит танцевать. Другая любит молиться. Одна записывает в дневник, как на балу у НН свалились панталончики и как их генерал З. – шпорой и за кушетку; другая описывает впечатления от святого старца. Одна советует: зубами вцепись в удельные земли – никому ни за что! НАШЕ… Другая советует плату снизить в трамвае до трех копеек, бедный народ так страдает… от дороговизны трамвайных билетов. И святой старец тоже так говорит. (Любопытно, с какого бодуна занесло Григория Ефимовича в трамвай? Можно себе представить, как он шарил по карманам, нащупывая мелочь…) Вопрос, раз уж ты не можешь в жизни и политике без поводыря, какой женской руке лучше довериться? Ответ понятен: той, что принадлежит плясунье, а не богомолке.
Впрочем, так же верно и другое утверждение: никакой морали невозможно вычитать из его биографии. Уж больно странны его поступки. Едва ли человечны. Они внечеловечны. Во время торжеств, посвященных возведению памятника его дедушке, Александру II, на его глазах в театре стреляют в его премьера. Премьера отвозят в больницу. Пять дней председатель его правительства умирает. Он не просто не приезжает «навестить больного товарища и смертельно раненного подчиненного», он не прерывает программу торжеств, отправляется в другой город, празднует. Прибывает только на похороны. Абсолютное бесчувствие? Но дочка премьера вспоминает, как царь плакал, стоя на коленях, перед телом погибшего, молился и твердил: «Прости, прости…»
Скорее уж абсолютный эгоцентризм. Воспитанное с детства одиночество, попытки это одиночество прорвать – и раз за разом неудачи, срывы, разломы. Есть символическая история в этом ряду. Во время торжеств по поводу обретения мощей Серафима Саровского царь пошел с народом. Густой толпой народ двинулся вслед за царем в монастырь по мосткам, проложенным над оврагом. Мостки провалились. Люди попадали. Царь даже не обернулся. В толпе был министр двора Его Величества, престарелый граф Фредерикс. Старичок рухнул вместе со всеми. Ему порвали мундир и пару раз заехали сапогом по щекам. Дошедши до монастыря, царь заинтересовался, а где же граф? Ему объяснили, что граф – там. Ну… где куча мала. По графу-де ходят. «Ну так найдите графа», – сказал молодой человек и вошел в монастырь. Графа нашли, перебинтовали, заклеили пластырем, переменили мундир и представили Его Величеству.