Николай II - Страница 19
В действительности же, устраивая эту чехарду сановников, Николай проводил политику, в которой главенствовали простые и сильные принципы: царь неприкосновенен, русская армия непобедима, православная вера – единственное, что может цементировать союз народа вокруг престола. В этих условиях главною опасностью для России представлялся бунт кучки интеллектуалов, которым дурное чтение затмило сознание. В мыслях Николая память о его дедушке Александре II, разорванном бомбой террориста, не допускала ни малейших уступок новаторам. Он пуще огня страшился уличных беспорядков, ибо видел за ними подрыв устоев, из которых вытекали республика, конституционный режим, выборы, активизация левых сил и тому подобное. Оттого-то он так опасался шушуканья и зубоскальства со стороны intelligentsia[67] – уже само это модное словечко вызывало в нем раздражение. «Как ненавижу я это слово! – говорил государь Витте. – Я заставлю Академию выбросить его вон из русского словаря!»[68] Даже ссылки министра на «общественное мнение» приводили его в ярость. «Для чего беспокоить меня „общественным мнением“?» – неоднократно повторял он.
Бóльшая часть его приближенных поддерживали в нем мысль, что помазаннику Божию незачем советоваться со своими подданными, чтобы узнать, что им лучше всего подходит. Как-то раз Вел. кн. Николай Николаевич задал Витте вопрос, считает ли он государя человеком или чем-то иным.
«Я ответил: „… Хотя он самодержавный государь, Богом или природою нам данный, но все-таки человек со всеми людям свойственными особенностями“. На это Великий князь мне ответил: „Видите ли, а я не считаю государя человеком, он не человек и не Бог, а нечто среднее…“»[69] Эту ультрамонархическую теорию развивал в своей крайне реакционной газете «Гражданин» новый наперсник Николая – князь Владимир Мещерский. Этот вельможа сомнительной нравственности, окруженный женственными молодыми людьми, покорил Николая своею верностью короне. По собственному признанию государя, уже сами разговоры с этим прихлебателем просвещали и утешали его. «Само ваше появление, – писал он Мещерскому, – разом воскресило и укрепило во мне заветы (т. е. идеи, воспринятые от отца. – Прим. авт.). Я почувствовал, что вырос в собственных глазах… Удивительным инстинктом вам удалось проникнуть в мою душу». Не обладая какой-либо определенной должностью при дворе, Мещерский оказывал влияние на решения императора, совал свой нос в редактирование официальных актов, высказывал свое мнение по поводу выбора министров. Но не ему суждено было стать источником самых глубоких, самых потаенных вдохновений государя. Его истинною тайною советчицей стала его благоверная, Александра Федоровна, несравненная Аликс, всегда готовая утешать его, советовать, помогать. У него была слепая вера в нее. Их взаимная любовь с годами только возрастала. С момента, когда он воссоединялся с нею в интимном семейном кругу, он чувствовал себя в тихой бухте, он расслаблялся, дышал свободно, как если бы с ним не могло произойти ничего тяжкого, пока он у нее под крылом.
Да и царица испытывала истинное счастье только подле мужа и детей. Она еще больше, чем царь, испытывала отвращение к свету. Если во время приемов при дворе Николай умел очаровывать приглашенных своею простотой обхождения и легковесными разговорами, то страстная, неподатливая Александра чувствовала себя как на иголках в обществе, на которое смотрела косо. «Я не чувствую искренности ни в ком из тех, кто окружает моего супруга, – писала она своей подруге юных лет, фрейлине прусской княгини, графине Ранцау. – Никто не исполняет своего долга ради долга, а только ради личной корысти, ради возможности сделать карьеру. Страдаю и плачу целыми днями, чувствуя, что все извлекают выгоду из молодости и неопытности моего супруга». (Переведено с французского. – С.Л.)
Выходя замуж за Николая, она хотела взять за себя всю Россию, сделаться более русскою, чем сам государь. Но, несмотря на свои усилия, она оставалась маленькой чужеземной принцессой, немкой по крови, англичанкой по образованию. Поздно выучив язык страны, которая стала ее второй родиной, она говорила по-русски с сильным акцентом и обращалась на этом языке только к священникам и к прислуге, но никогда не использовала в кругу близких. В то время, как Николай предпочитал общаться с детьми, матерью, министрами по-русски, она предпочитала общаться в семейном кругу по-английски, по-немецки, реже по-французски. Это не мешало ей иметь безапелляционные суждения о прошлом и будущем России. Не имея ни малейшего представления о национальных нравах, народной ментальности, течениях в мышлении, характерных для интеллектуальной среды, она сочинила для собственного личного удовольствия некую фольклорную Россию – колоритную, полную добрых чувств, с мужиками, наяривающими на балалайках, несущимися по снежной пороше тройками и толпами, простертыми ниц перед святыми образами. Слабо подготовленная для строгого этикета императорского двора, она бросила вызов своей стихийности, предпочитая сдержанность. Простая в интимной обстановке, она напускала на себя чопорность. Те же, кто находился вокруг нее, принимали за чопорность то, что было всего лишь стеснением и смущением. Ее натянутость, искусственность в отношениях с другими обескураживала даже тех, кто желал ей наилучшего. «У нее никогда ни для кого не было любезного слова, – вспоминала графиня Клейнмихель. – Это была ледяная статуя, которая распространяла вокруг себя холод». Ей вторит известная нам генеральша Богданович: «Царица становится все менее популярной. Она делается всем ненавистной». Сознавая это всеобщее озлобление и неспособная выглядеть любезной по отношению к людям, которых она презирала, Александра была уязвлена этим непониманием тем более, что симпатия окружающих к ее свекрови, Марии Федоровне, только постоянно возрастала. Именно она, вдова Александра III, приглашала ко двору фрейлин, дам, ведающих нарядами императриц и Великих княжон; она же заправляла Красным Крестом, учебными и благотворительными организациями, носившими ее имя; ее повсюду почитали, ей льстили. Ее поддержки искали, чтобы пробиться в свете.
Остракизм, который развивался вокруг Александры, казалось бы, мог погасить в ней интерес к публичным делам. Ан нет! Как это ни странно, чем больше она чувствовала себя отстраняемой двором и Петербургом в целом, тем больше ей хотелось утвердиться в решающих ролях. По ее настоятельным просьбам царь сместил начальника дворцовой охраны генерала П.А. Черевина, который не нравился ей за привычку говорить, не стесняясь в выражениях, и прикладываться к бутылке. Точно так же она добилась отставки министра двора, графа И.И. Воронцова-Дашкова, повинного в том, что обращался к царю недопустимо фамильярным тоном. Она желала быть в курсе намерений своего супруга как в отношении снятия и назначения высоких сановников, так и эволюции российской политики во всех областях. Когда зимою 1900 года царю случилось тяжело захворать, она стала открыто вмешиваться в государственные дела, – по свидетельству Ея Превосходительства А.Ф. Богданович, во время болезни супруга царица каждую неделю принимала министра иностранных дел графа В.Н. Ламздорфа с докладом о внешней политике. «Витте она всего раз вызывала к себе. Другие министры у нее не были».[70] Ну, а посол Великобритании в Санкт-Петербурге сэр Джордж Баченэн записал в своих мемуарах следующее: «Будучи по натуре робкой и сдержанной, даром что родилась с душою аристократки, она не сумела завоевать привязанность своих подданных. С самого начала не имея представлений о ситуации, она побуждала своего супруга вести государственный корабль по руслу, усеянному подводными камнями… Эта честная женщина, страстно желавшая служить интересам своего супруга, окажется, таким образом, орудием его потери. Робкий и нерешительный, император был обречен попасть под влияние воли более сильной, нежели его собственная».