Никола Русский. Италия без Колизея (сборник) - Страница 12
– Каждый своим путем? – спрашиваю я. – И на путь Голгофы тоже?
– А как же, – отвечает отец Лука, – и туда пролегал у каждого свой путь. Разве не шел к ней на спасение благоразумный разбойник своим разбойным путем?
Я молчу, но знаю, что мы оба мыслим о наших различных тропах в мире Духа и в мире Земном. О разном, по-разному и, вместе с тем, созвучно и едино. Не так же ли мыслил и говорил своей тихой протопопице, бредя угрюмой тайгой, несокрушимый в своем упорстве Аввакум. Ведь и он – русский и русскою шел тропой.
Подоспел Новый Год, итальянский, не русский, чужой, с золотящимися в густой зелени апельсинами. Мы решили встречать его вместе, в нашей крохотной комнатке, – два монаха и блуждающая по земным тропам семья. Засветили лампадку перед маленькой иконкой Владимирской Заступницы, прибрали свой закуток, украсили, чем смогли. Жена наварила янтарного студня, а я изготовил флакончик русской водки из спирта… Убогая, нищая Русь. По ней пролегают наши тропы, бродяжьи, бездомные… Но Русь.
Подошло к двенадцати, отец Лука стал пред иконой и мерно, неся в себе тайну путей, зазвучали слова молитв…
– … о погибших во брани и смуте… о земле нашей многострадальной… – молит Господа отец Лука, и отец Феофан вторит ему.
Трепетно мерцает лампадка. Здесь – тихая, смиренная Русь. Ее уголок. Крупица. Но сколько таких крупиц рассеяно сейчас по безбрежному миру? Какие пути вели к ним русских людей и куда поведут от них?
Каждому – свой путь и все пути – к своим пределам, к единому общему пределу, единому в многоликой Руси.
Благословение Господне на вас… – осеняя грядущий год крестом, возглашает отец Лука.
Кое-как, теснясь, уселись за наш, сконструированный из ящиков, стол.
С Новым Годом!
Стукнулись разномастными, разнокалиберными чашками.
А «там»? Как «там» встречают? Вернее, уже встретили. Ведь «там» живут на два часа впереди.
Я включаю радио в волну 50, и в нашу комнату врывается брызжущий удалью разлив русской песни, русского трепака. Частым перебором вьются балалайки вокруг плавно вышивающей мелодию гармони, соловьями заливаются жалейки.
Мой сынишка вдруг срывается со своего чемодана и, уперев руки в бока, делает «выходку»… Да какую! «Первый парень на деревне» позавидовал бы!
– Откуда? – широко открывает глаза жена. – Откуда? Как он выучился? Ведь он же никогда в своей жизни не видал русской пляски? – дергает она меня за рукав. – Откуда и как пришло это к нему?
– Путем незримым, – отвечаю я, – тем путем, который не обозначен ни на одной карте, но который во много раз тверже и вернее проложенных по земле дорог. Путем крови… Русской крови в жилах. Помнишь полный запрет танца вообще, а русского в особенности во времена военного коммунизма? А потом помнишь «заптанцы»[43] и «джимку»? Теперь же вот трепака заплясали. Да еще как отхватывают! Кто пляшет? Ведь не старики же, помнящие его, а такие же, как Лоллюшка? Кто научил их?
Прошел год, и мы снова готовимся к встрече грядущего. Жена что-то «изобретает» на том же столе, а я развожу аптекарское снадобье и сыплю в него лимонную цедру.
– Далеко теперь те, с кем мы встречали нынешний год, – грустно говорит жена. – Нету наших монашков. Они в какой-то Небраске, и весь Пагани опустел. Русских почти совсем не осталось.
– Ничего, – утешаю ее я этим замечательным, всеобъемлющим, только в русском языке живущим словом, – что из того, что они в Небраске, но ведь ты знаешь, что они вспомнят о нас в своей молитве в тот же час, в ту же минуту нового года, как и мы их. Вот и будем вместе, встретясь снова на пути незримом.
Знаешь, какой тост я предложу теперь? Не угадаешь. Я подниму стакан не за новый грядущий год, но за старый, минувший, за всю вереницу истекших годов наших жизней, за пройденные, преодоленные этапы. Ведь каждый из них был дорожной верстой, отрезком предназначенного нам поприща и каждый приближал нас к пределу, к цели. К назначенному. Я выпью за всех русских людей, шедших своими различными путями: извилистыми тропинами и гладкими, широкими дорогами, горами и лесами, оврагами и равнинами. У каждого – свой, и все вместе – русские. Я выпью за твердых в шаге своем и за слабых, колеблющихся; за избравших путь верный и за заблудшихся, за павших в пути и за достигших им назначенного… За всех. Ибо все они – Русь, великая в своем многоличии, и все они идут к ней как зримыми, осознанными, так и незримыми, непонятными им самим, путями… Идут к назначенному.
Я поднимаю свои стакан, дорогие читатели! Чокнемся!
«Знамя России», № 100,
Нью-Йорк, 7 января 1954 г.
Я – человек русский
От Баньóли, пригорода Неаполя, до врезавшейся в море острой косы Поццуоли[44] весь берег густо усыпан купальными кабинками. По вечерам, когда спадает жара, вагоны трех ведущих сюда линий метро, трамвая и электрички выбрасывают крикливую толпу веселых купальщиков. Кабина стоит двести лир. Нам, баньольским дипийцам, такой расход не по карману. Да и к чему он, когда можно, выбрав пролет между кабинными поселками, спокойнейшим образом перелезть через ограду набережной, выбрать под нею подходящий плоский камень и, непринужденно расположившись на нем, пользоваться всеми морскими радостями абсолютно бесплатно. Даже интереснее: тут и медузы, тут и крабы, тут и настоящие неаполитанские лаццарони[45], которым американские туристы деньги платят за позирование перед фотоаппаратами.
А выкупавшись и постояв в позе Пушкина (по Айвазовскому),[46] любуясь голубеющим вдали Капри, можно заглянуть и в прибрежную кафетерию. Пол-литра кианти[47] – шестьдесят лир, и сиди с ним весь вечер, слушай море, вопли осликов, песни бродячих певцов – ту Италию, которой ни в Риме, ни во Флоренции, ни в Милане уже не увидишь. Неаполитанский юг любит свое прошлое и не хочет с ним расставаться.
Сегодня воскресенье, и я с трудом нахожу место в набитом купальщиками кафе-поплавке. Купальный костюм имеет здесь все права гражданства; выпить чашечку густого кофе или глоток коньяку, а потом опять в голубую теплынь волны.
Музыкальных гастролеров тоже больше, чем в будни, и их репертуар разнообразнее. Сейчас вихрастый парень с гармонией, отдав должное традиции тягучей, как сироп «Санта Лючия», заплатил современности навязчивым модным фокстротом, а потом заиграл «Катюшу». Это в порядке вещей: после войны «Катюша» успешно конкурирует с устаревшей «Лючией», а «Стенька Разин» даже вытесняет «Стелла дель маре»[48].
В вихрах парня что-то не итальянское и как будто знакомое. Где я их видел? Разве вспомнишь это теперь, разве разыщешь этот кадр в прошедшей перед глазами калейдоскопической киноленте? Но знакомое… знакомое…
Парень закидывает за спину трехрядку и теперь к его правой руке маленькая гармошка, а левой он подносит к губам какой-то похожий на черную раковину снаряд. Гармошка взвивается кверху, стремительно опускается и начинает четко выговаривать:
Бронзовый юноша-купальщик в трусах пытается вложиться в залихватский ритм фокстротной закачкой, но это не выходит и он начинает выколачивать чечетку босыми пятками. Мои соседи подстукивают пивными кружками. Песня русской беспредельной равнины яркою, пестрою лентою вьется над голубым волнистым заливом.