НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 15 - Страница 55
Нет, ни в коем случае.
Приход Уэллса в Южный Кензингтон означал его приобщение не только к миру науки, но и к миру литературы. В этом смысле не всегда можно было найти заметные различия. От Дарвина шла та гуманитарная традиция, которая с успехом была воспринята Хаксли, а затем и Уэллсом.
Широко известны строки из автобиографии Дарвина, где он сетует, что уже много лет не может заставить себя прочитать ни одной стихотворной строки, потерял вкус к живописи и музыке. Но это было следствием колоссального перенапряжения — природа мстила Дарвину за раскрытие одной из ее величайших тайн — и воспринималось им самим как огромная потеря. До того все было иначе. Дарвин не только писал о законах природы. Он наслаждался ею. Она открывалась ему, как открывается только поэтам. Он умел ценить ее красоту и красоту подлинного искусства.
К. Тимирязев в статье «Кембридж и Дарвин», где он рассказывает о своей поездке на празднование пятидесятилетия со дня выхода в свет «Происхождения видов» (22 — 24 июня 1909 г.), приводит интересные отрывки из речи сына Дарвина, Вильяма.
«… Его воображение находило себе пищу в красоте ландшафта, цветов или вообще растений, в музыке, да еще в романах, чтение которых вслух, равно как и выбор, взяла на себя всецело моя мать… — рассказывал Вильям Дарвин. — Я думаю, — продолжал он, — что некоторых страниц «Происхождения видов» или того известного письма к моей матери из Мур-парка, в котором, описывая, как, задремав в лесу и внезапно разбуженный пением птиц и прыгавшими над его головой белками, он был так всецело поглощен красотою окружавшей картины, что ему в первый раз в жизни, казалось, не было никакого дела до того, как создались все эти птицы и зверушки, — всего этого не мог бы написать человек, не обладавший глубоким чувством красоты и поэзии в природе и жизни. Любовь к предметам искусства никогда его не покидала… Он был знатоком и строгим судьей гравюр и нередко посмеивался над современным декоративным искусством. Однажды, когда он гостил у мае в Саутгемптоне, воспользовавшись случаем, когда ни меня, ни жены не было дома, он обошел все комнаты и снес в одну из них все фарфоровые, бронзовые и другие художественные произведения, украшавшие камины и т., которые казались ему особенно безобразными, а когда мы вернулись — с хохотом пригласил нас в эту, как он выразился, «комнату ужасов».
Поэтому «Происхождение видов», как и другие вещи Дарвина, нередко обращало на себя внимание не только как научное, но и как литературное произведение. Джордж Сентсбери называет Дарвина человеком настоящего литературного таланта, а может быть, и гениальности «Литературная экипировка Дарвина совершенно блестяща, — пишет другой историк английской литературы Коптон Рикет. — Он — почти всегда замечательный мастер» Действительно, книги Дарвина обладали огромными достоинствами стиля. О. Мандельштам в своих заметках очень точно отметил многие черты Дарвина-литератора. Огромный успех «Происхождения видов» у широкого читателя, равный успеху «Вертера», он справедливо объясняет не одними лишь открытиями, заключенными в этой книге, но и тем, что «ее приняли как литературное событие, в ней почуяли большую и серьезную новизну формы» «Естественнонаучные труды Дарвина, взятые как литературное целое, как громада мысли и стиля, — не что иное, как кипящая жизнью и фактами и бесперебойно пульсирующая газета природы». При этом «в «Происхождении видов» животные и растения никогда не описываются ради самого описания. Книга кишит явлениями природы, но они лишь поворачиваются нужной стороной, активно участвуют в доказательстве и сейчас же уступают место другим». Тональность научной речи Дарвина Мандельштам определяет как тональность научной беседы. Он отмечает особую «открытость, приветливость его научной мысли и самого способа изложения». По его мнению, «Происхождение видов» как литературное произведение, — большая форма естественнонаучной мысли», и в нем он находит, кроме всего прочего, «элементы географической прозы, начатки колониальной повести и морского фабульного рассказа». «Происхождение видов», по его словам — «такой же точно путевой дневник, как «Путешествие на Бигле». Но основной литературный жанр Дарвина, согласно Мандельштаму, это «научная публицистика».
Еще одно духовное качество Дарвина оказало немалое влияние на его учеников. «Той чертой его характера, которая всего ярче запечатлелась в моей памяти, было какое-то напряженное отвращение или ненависть ко всему, сколько-нибудь напоминавшему насилие, жестокость, в особенности рабство, — рассказывал Вильям Дарвин. — Это чувство шло рука об руку с восторженной любовью, с энтузиазмом к свободе — к свободе ли личности или к свободным учреждениям».
В еще большей мере был литератором Томас Хаксли. Авторитет его в этом отношении был неоспорим, некоторые его эссе при его жизни вошли в круг обязательного чтения по литературе для средней школы. «По-моему, лучшую современную прозу создали не профессиональные стилисты, а люди, подобные Хаксли и Ньюмену, единственная цель которых состояла в том, чтобы как можно яснее сказать, что думаешь, и этим ограничиться», — говорил в 1930 году председатель ассоциации преподавателей английского языка и литературы Джон Бачен. «Никто лучше него не подтверждал своим примером афоризм Бюффона «Стиль это человек», — писал сын знаменитого натуралиста в книге «Жизнь и письма Томаса Генри Хаксли». — Литература и наука, которые так часто оказываются разлучены, в нем снова соединились; литература обязана ему тем, что он внес в нее столь многое от высокого научного мышления и показал, что правда отнюдь не всегда бесцветна, и что настоящая сила заключена скорее в исчерпывающей точности, чем в цветистости стиля».
Стиль Томаса Хаксли — это снова стиль научной беседы, в которой еще больше, чем у Дарвина, поражает «открытость, приветливость… научной мысли и самого способа изложения». Это всегда — разговор о науке, но разговор, затеянный человеком, уверенным, что наука проникает собой весь мир и что не должно быть резко очерченных границ между литературой и наукой.
Принято считать, что наука относится к области разума, а искусство, в отличие от него, — к области чувства, пишет он в статье «О науке и искусстве» (1882). Это не так. Ученый нередко получает эмоциональное и эстетическое удовольствие от своей работы, и математики с полным правом называют самые остроумные решения «красивыми». С другой стороны, подавляющее большинство форм искусства нисколько не принадлежит к области «чистого искусства». Они приобретают свойства искусства в значительной мере «за счет одновременного, пускай даже бессознательного упражнения интеллекта». Чем больше искусство соответствует природе, тем значительнее его интеллектуальный элемент. Без него верность природе вообще невозможна. При этом «чем выше культура и осведомленность тех, к кому обращается искусство, тем определеннее и точнее должно быть то, что мы называем «верность природе». Собственно-эмоциональная сторона искусства никогда не вытеснялась у Хаксли его познавательной стороной, а наука не «разрушала» искусство. «Я всю жизнь испытывал острое наслаждение, встречаясь с красотой, которую предлагают нам природа и искусство, — писал он в 1886 году в статье «Наука и мораль». — Физика, надо думать, окажется когда-нибудь в состоянии сообщить нашим потомкам точные физические условия, основные и сопутствующие, при которых возникает это удивительное и восторженное ощущение красоты. Но если такой день и придет, наслаждение и восторг при созерцании красоты по-прежнему пребудут вне мира, истолкованного физикой» Искусство не было для Хаксли способом передачи истины, найденной наукой. Оно само по себе было средством исследования мира и нахождения истины. Но столь же твердым было убеждение Хаксли в том, что художник, чей разум развился а общении с современным знанием, всегда имеет преимущества перед художником, безразличным к науке. Художник, отвернувшийся от науки, для него художник, отвернувшийся от современности, не желающий мыслить в ее масштабах, принять ее взгляд на вселенную, задуматься о человеке и мироздании.