Незабудки - Страница 19
Явление чувства собственности, нарастание его и потом исчезновение ясно можно проследить в процессе писания: как нарастает чувство собственности к моменту завершения повести и как оно исчезает, когда книга выпущена в свет и «собственником» ее становится издатель.
Сыграв свою роль, как спутник, как хранитель творчества, собственность как бы умирает…
За что я люблю грибы собирать, это за то больше, что их нельзя выдумать. Вот идешь по лесу, глядишь на землю, и в голове нет никаких мыслей, кроме как о грибах. По привычке писать и подхватывать мысли тут тоже кажется: вот сейчас хорошенько подумаю – и гриб вырастет. Но сколько ни думай – лес не бумага, от мысли гриб не появится. И тут начинаешь мириться: «нет у тебя ничего, ни гриба, ни мысли, верь, надейся, ищи».
И так постепенно впадаешь в приятное состояние бездумья с нарастающей надеждой.
…Осторожно палочкой поднимаешь тяжелую ветку, чтобы стряхнуть росу, и когда подлезешь сам туда и оглядишь частые стволы с прогалочками, вдруг как солнечный луч пронзает темный лес, так радость потрясает все тело: десятки в росе стоят, и все одни только белые. И в десять раз сильней это бывает у писателя, чем у простого человека, любителя грибов: ты знаешь наверное, что это не чужие мысли, которые ты притянул и присвоил себе, и сам обманулся, приняв их за свои собственные мысли, а грибы настоящие, нерукотворные грибы, которые жарить можно, и всем показывать, и говорить, и удивлять всех: белые грибы показались!
Ссылка писателя на объективные причины – все равно что ссылка борца на противника: противник, мол, сломил меня. Так у писателя его среда всегда является противником, и вот уж нельзя нам ссылаться на среду: надо ее победить.
О скепсисе. Отрицатель должен иметь при себе наличие того совершенства, во имя которого он делает отрицание. Не имеющий в наличии такого идеала отрицатель просто ворует, потому что оставляет в душах ничем не заполненную пустоту.
Редактор N. – это один из тех бесчисленных современных молодцов в литературе, похожих на детей, умеющих разбирать часы, – разобрать могут, а собрать еще нет. Придет или не придет такая установка, чтобы учиться не разбирать, а собирать? Конечно, придет, но едва ли я захвачу.
Какая занозистая эта литературная особа, только боюсь, что эта скептическая поверхность, как мох, покрывает кочку, а в самой кочке нет ничего.
Эта редакторша похожа на сохранившуюся какую-то модель станка Гуттенберга. Она мыслит образами напечатанных книг.
Причесывание произведений литературных вошло в повадку, и каждая редакция стала похожа на парикмахерскую.
Отвращение к учительству. Хочу не учить, а душевно беседовать, размышлять сообща и догадываться.
Лучший вид свободы изображен в «Троице» Рублева: умная беседа о жертве с последующим согласным решением. Лично я ненавижу резкие споры с умственной истерией и насилием темпераментов: это война. А свобода – в совете.
Удачный ответ. Этот маленький поэт выправлял мою рукопись.
– Если бы так Пушкина или Лермонтова, – сказал я, – выправляли, то не было бы их. Помните, когда Лермонтову в редакции указали на стих его: «Из пламя и света рожденное слово», и он взялся выправлять, и не мог ничего придумать, и оставил так, и так его напечатали. При Лермонтове поэзия была грамотнее.
– Но вы же не Лермонтов, – сказал мне поэт.
– Да, – ответил я, – но и вы тоже не Пришвин.
Без философии можно обойтись в жизни. Но без юмора живут только глупые.
В отношении видимости более прав тот, кто стал выше, и тем самым кругозор его стал шире. Это правильно, только ведь мало того, чтобы стать выше. И осел тоже часто поднимается шаг за шагом с альпинистом и на все смотрит, и знает, что он высоко, но понять из того, что видел, не может.
Нельзя целью поставить себе личное счастье. Оно дается даром тому, кто ставит себе труднейшую цель и ее достигает. Вернее, счастье обретает тот, кто целью своей жизни ставит счастье своего ближнего.
В теории достижения личного счастья через трудный путь созданья счастья другим есть одна неприятность, что дуракам счастье достается тоже даром и, значит, когда вы после мучительной трудной жизни наконец-то достигли первого ряда счастливых людей, то увидите, что вокруг вас, счастливого, сидят счастливые дураки, пришедшие сюда безо всяких усилий.
Мораль читать доставляет удовольствие очень большое, потому что, вычитывая, человек, в сущности, говорит о себе, и это очень приятно, и это есть своего рода творчество с обратным действием, то есть не освобождающим, а угнетающим.
Достоевский делает с читателем почти то же, что его Грушенька с Катериной Ивановной: читатель целует ему ручку, и вдруг он берет читательскую ручку и говорит: «А что, если я-то вашу и не поцелую…»
В большом есть и то, что содержится в малом, но в малом, есть ли в малом большое? Это какое малое: в малом цветке содержится солнце, в капле росы – вся вселенная. Даже в злом комаре можно видеть героизм, когда он впивается в человека.
Но есть человек самый страшный, и такого существа нет в природе. В нем большое не отражается, и он о всем мире судит по себе. Сам же себя он называет простым человеком.
Вот чего мы все боимся, как бы не родился такой «простой» человек!
Гоголь силой слова хотел связать нечисть, чтобы освободить от нее красоту и добро. Он этому делу предался с такой силой страсти, что его образы стали живыми существами, как будто автор вывел этих жителей тьмы на свет, и они вынуждены были во всей наготе своей остаться между людьми.
Сарказм. Самая опасная охота на диких зверей является лишь забавой детей старого возраста. Единственно опасным из всех зверей, на которого нет охоты и выходят на которого лишь поневоле, – это зверь, обитающий в человеке…
Конечно, есть и настоящие люди, охотники на этого зверя: ими жизнь продолжается. Но нерадостная эта охота, что-то вроде охоты на смерть. Этим занимался у нас Гоголь.
Что это за «подлинная жизнь»? Это жизнь каждого человека в связи с его близкими.
Так ли?
Человек в одиночку – это преступник – сверхчеловек или в сторону интеллекта (вроде Раскольникова), или в сторону бестии (бестиального инстинкта).
Мой человек – это самое то, что интеллигенция (со времен Щедрина) называла презрительно «обывателем».
На самом же деле это и есть сам-человек, хотя бы вот Евгений из «Медного всадника».
Известно, что всякая страсть (всякая ли?) под воздействием человека, оставаясь в основе самой собой, преобразуется. Мы вспомнили любовь физическую, животную и что сделал с нею человек!..
Кто-то в это время смотрел на меня, с каким аппетитом я уплетал жареную навагу, и спросил:
– А во что обращается чревоугодие?
– Здравствуйте, – ответил я, – будто не знаете? А угостить человека другого вплоть до того, чтобы самому недоесть, а посмотреть, как другой человек – гость будет есть, и наслаждаться – разве это не есть преображение страсти чревоугодия?
Вероятно, все страсти, таящиеся в природе, под воздействием человека способны преображаться.
Но в человеке самом, падающем человеке, есть целый сноп страстей холостых, не имеющих движения к высшему. И это ни в коем случае не дух праздности. Уныние тоже, накопляясь, под воздействием человека переходит в радость. Любоначалие переходит в служение, празднословие – в сказку.
Хемингуэй – это фронтовая душа, то есть такое состояние духа, когда прирожденная человеку идея небесной гармонии втоптана в грязь, от нее ничего не остается, а между тем, к удивлению себя самого, ум работает гораздо яснее даже, чем в гармонии с сердцем.
Это у него умные записи последнего сердечного стона.
Нужно ли это? Наверно, нужно на время. Но я думаю, если это только по силам, сохранить чувство гармонии и преподать его даже в последнем стоне своем, как возможность, как поддержку…