Незабудки - Страница 17
Глава 12
Искушение художника
Молча в недрах народа, как в недрах земли с семенами и саженцами, происходит переработка брошенных в революцию идей, и что взращивается, что отбрасывается.
Писатель должен очень бояться своих сочинений на заданную тему, жизнь заставит всех обратить на себя внимание.
Правда колет глаза сказать по правде очень трудно и в то же время обойти ее очень легко при одном условии, что ты-то ее обойдешь, но в будущем когда-нибудь непременно за тебя поплатится невинный.
Жертва – это ответ невинного за ошибку другого, и потому живи и не ошибайся.
Человек должен быть непременно твердым, а то злые любят мягких, добрых и делают их своими костылями. Так и надо помнить, что настоящее зло – хромое и ходит всегда на костылях добродетели.
Старая собака. Молодые собаки должны ходить в безусловном повиновении и никакие поблажки им не дозволены.
Но старым собакам мы разрешаем иногда нас и не послушаться.
Есть вещи в государственном управлении, к которым нельзя приспособиться писателю, потому что эти вещи есть «временные меры». Приспособление писателя к современности есть требование времени, но если писатель приспособляется и к «временным мерам», то начинают протестовать даже сами администраторы.
Деревенская девочка сидит за столом и бессмысленно заучивает стихи о множестве тракторов, преобразующих деревенскую жизнь.
Ее отец, мужик-молчун, сидит, слушает с уважением и вдумывается Каждая строфа оканчивается словами «Ударник, скажи свое большевистское надо!» И молчун после каждого раза спрашивает вдумчиво девочку: «Что надо то?» И девочка отвечает: «Не знаю», или «Отвяжись!»
Самое нехорошее в литературе, что писатель откуда-то берет себе право смотреть на жизнь, как на свои материалы, и пользоваться ими, то есть он делает то же самое, что и охотник за шкурками бобров сдирает шкурку, а самое животное бросает.
Кто надавил пуговку и, увидев следствие, удивился, а кто сразу же начал пользоваться, – вот это страшное!
Один услыхал впервые радио, не поверил, а потом удивился и стал расспрашивать, стараясь понять, почему же это выходит. Другой, не интересуясь причинами, сразу же сделался потребителем, как будто так и должно все делаться в интересах его персоны.
Вот такой человек и является «современным», он привык к изобретениям самым необычайным и считает их тем же, чем мы считаем силы природы. Такому человеку нет никакого дела до тех Коперников, Галилеев и всяких других «мучеников науки»: они мучились, а он теперь спокоен, и нам – солнце, ему – электричество, нам – ветер, ему – вентилятор. Все очень естественно, он спасен, значит, освобожден от мученья. Его же все «мученье» состоит в том, чтобы пробиться в люди и завладеть этими ценностями.
Пасьянс я раскладываю ежедневно и даже не один раз в день, все один и тот же мой пасьянс. Чему я выучился за много лет? Раньше я копался долго, теперь стал в операциях перескакивать, прямо только взглянув на положение карт: я стал операции производить не детально, а отвлеченно и много скорей. Таким образом, смысл самого пасьянса, школы терпения, начал пропадать.
И я боюсь, что именно это нас и пугает при механизации жизни: она перестает быть школой терпения, а радости и благодарности в оправдание легкости – не хватает в душе
Вчера вечером слушал соловьев и наслаждался не переживанием детства, а так, как оно сейчас: за черной пилой леса золотая заря, над зарей облака тяжелые, синие, и по синему красные борозды.
Пели соловьи в той стороне, где заря за рекой, и на горе надо мной, и внизу, в овражном ольшанике, и я слушал и выбирал, в какой стороне соловьи лучше поют.
Когда же выбрал сторону, стал выбирать среди соловьев, какой лучше поет, и когда нашел лучшего, то стал его спрашивать, как бы мне тоже так научиться петь лучше всех.
И соловей мне ответил:
Хочется петь – и пой, а научиться этому нельзя. – Помолчав, он прибавил: – Да и не надо. Что хорошего будет, если все научатся и запоют.
Чтобы настоящим быть художником, надо преодолеть в себе злобную зависть к лучшему и заменить преклонением перед совершенно прекрасным.
Зачем мне завидовать лучшему, если лучшее есть маяк на моем пути, и зачем мне падать перед совершенно прекрасным, если я в нем в какой-то мере, пусть даже в самой малой, но участвую: тем самым, что я восхищаюсь, я участвую.
Птичик, самый малый, сел на вершинный палец самой высокой ели, и, видно, он там недаром сел, тоже славил зарю; клюв его маленький раскрывался, но песня не достигала земли, и по всему виду птички можно было понять: дело ее – славить, а не в том, чтобы песня достигала земли и славила птичку.
Что такое творчество? Борьба со злом в первую очередь, но именно не борьба, как отрицание, а борьба как переключение направления действующей силы зла, вследствие чего зло и превращается в добро.
Момент упадка радостного творчества сопровождается явлением так называемого зла. При появлении зла я имею обыкновение сделать в его сторону приличную и безобидную мину пассивного сопротивления, уголком глаза в то же время следить за ходом событий и жить в ожидании, когда можно будет вернуться к себе.
И когда это показалось, и дело опять пошло хорошо, и наконец все вышло, то, с удивлением оглядывая созданную вещь, узнаешь, что и зло участвовало в ее созидании, участвовало, как возбудитель.
Это смутно выражается в поговорке: не бывать бы счастью, да несчастье помогло.
Между угнетенным деревом в лесной тесноте и счастливым деревом на опушке есть еще дерево-победитель: оно в борьбе за свет сбрасывает сучья, гонит свой ствол голый, как свечу, вверх, пробивает затеняющий полог и достигает небесного света.
Так вот и я стремлюсь преодолеть угнетенность и не завидовать семенникам на лесной опушке.
Самое трудное в деле искусства слова – это сделаться судьей самого себя. И возможно ли это?
Возможно судить себя только за прошлое, когда переживешь сам себя и сам на свое будешь смотреть, как на что-то бывалое. Но как судить самому себя, когда в написанном своя собственная душа выступает, как небывалое?
Попробуйте хотя бы Шекспира взять себе в постоянные советчики, и вам будет неловко жить с простыми людьми, вы тогда будете вперед знать их мысли и поступки. Им это передастся, и они будут вас стесняться, а вы будете себя считать в чем-то перед ними как бы виноватым.
Вот подходит к вам человек с целью поиграть на вашей струне, а вы, угадав его намерение, спрашиваете, как Гамлет: «Умеешь ли ты, друг мой, играть на флейте?»
Мое заветное желание – это записать за собой, как я сделал то или это. Желание совершенно недостижимое, потому что достигнуть полного опознания своего таланта – это значит съесть самого себя.
Но я могу что-то сделать в этом отношении: могу издали, прячась в кустах, выглядывая, следить… Может быть, для этого нужен тоже талант? Да, конечно, – талант следопыта.
Со временем явится такой удивительный поэт, он все лоскутки мои соберет, и будут они жить – целый мир рядом с героем его… Когда это будет? Задача моя чрезвычайно трудная, и две опасности, как Сцилла и Харибда, ужасны: одна опасность, что повесть напишется хорошо, а как я писал ее, окажется неинтересным, и никто это не будет читать; другая опасность, напротив, интересно будет, как я искал путь создания, но самую повесть я не напишу.
Вечное перо. Можно сделаться большим художником, имея вовсе даже не большой талант. Для этого в написанном надо уметь находить вечные строки (в том смысле, как говорят «вечное перо»). По этим удавшимся вечным строкам надо строить новое произведение, искать в новом, что удалось. Так, восходя все больше и больше, надо насыщать свои произведения «вечными» строчками, вечно стремясь к совершеннейшему. И, работая всю жизнь, как я указываю, можно чувствовать себя довольно уверенным. Большинство же работают неуверенно, исходя из таланта, пишут «как Бог дал». Они очень скоро исписываются, мелькнув в обществе королями сезона – «Бог дал, Бог и взял».