Невинные рассказы - Страница 45
— Много лет здравствовать, господа хозяева! — говорю.
Только он думает, что меня, значит, ямщик помогать им прислал.
— Скоро ли же ямщик-то вернется? — спрашивает.
Пошел я вперед, будто кибитку осматриваю, а сам примечаю, как бы за дело мне половчей взяться. Вижу, впереди зажора, у кибитки одна оглобля напрочь отломлена; значит, ни взад, ни вперед нет возможности.
— Да ты что за человек? — спрашивает купец.
А другой его товарищ, даже не видевши еще ничего, забился вглубь, да только знай стонет. Вижу я, что они ребята ласковые, и в разговор с ними взошел.
— Вы, — говорю, — хозяева, просто, что ль, едете?
— Нет, — говорит, — без топора тоже не ездим.
Ну, и топор показывает.
— А коли есть топор, так дайте, значит, пять целковых — и бог с вами! А не то будем силу пробовать!
Заартачился было купец, да товарищ его, спасибо, на выручку мне подоспел. Застонал это, заревел пуще прежнего: «Отдай да отдай пять целковых!»
Рассчитались.
Пошел я после того в кабак, да там и забылся. Об ину пору хорошо это бывает. Придет это тошно да смутно так; назади некорыстно, да и вернуться туда уж нельзя, а впереди словно туман да темнеть висит… куда идти? Думаешь-думаешь, даже головой о стену шаркнешься. Косушка вина много тут помощи делает. Выпьешь одну — в сердце словно радуга просияет; выпьешь другую — словно по морю по окияну плывешь; выпьешь третью — ни земли, ни воды под тобой нет, да и люди — ровно точки в глазах мерещатся…
В кабаке я человека встретил. Показалось мне, что он на меня с первого раза слишним зорко посмотрел, да и с целовальником словно перемигнулся. Вот выпил я свою чарку и сел в углу на лавку, будто как благодушествую, а у самого даже муравьи по-за кожей заползали! Все, знаешь, по новости своей думаю, что на лазутчика попал. Только они промеж себя разговор ведут с целовальником.
— Худо, Савва Дементьич! — говорит человек, — разве вот летом поправимся, а не то, видно, совсем отсель откочевывать придется.
— Что ж так?
— Да ровно уж слишним много порядков здесь завелось. Намеднись Сидорку на гумне изловили, отпустить-то отпустили, да уж и выкуп больно несообразный заломили. Надоело… Только бы вот товарищей таких подыскать, чтоб и в огонь и в воду охочи были идти, так, кажется, ни на минуту бы здесь не остался.
— И Дарьюшку ништо не жалко!
— Что Дарьюшка! только связался я с ней, а то давно бы нам это дело покинуть надо! Намеднись вот муж: «Ты, говорит, меня в окаянство ввел, ты меня вором сделал, да и жену теперь отнимаешь!» Как будто я задаром его вором-то сделал! И что еще: так это остервенел, что ухватил нож да с ножом зря вперед и лезет. Даже смотреть на него глупо.
Целовальник захохотал.
— Однако надо правду-истину сказать, — говорит, — и ты в его добре ровно слишком хозяйствуешь!
— Чего хозяйствовать! С ней, брат, всякий хозяйствовать может — была бы охота! Намеднись вот офицер проезжий ночевать у них становился, так мне даже тошно стало, как она перед ним привередничала…
— Так вот она какова!
— Да уж так-то «какова», что опять-таки говорю: найдись у меня теперь товарищ хороший, чтоб вместе бежать отсель, ни на минуту бы даже не задумался.
А сам говорит это да на меня поглядывает. Однако я молчу и все это думаю, что он меня испытать хочет. Долго ли, коротко ли они промеж себя побеседовали, только он не утерпел, подошел ко мне.
— Да ты что, — говорит, — земляк, в землю глазами уткнулся да нюни распустил?
— А так, мол.
— Что такать-то, а ты говори дело. Отколь бредешь?
— Прохожий, мол; шел да зашел — и все тут!
— Прохожий Иван стащил на селе кафтан, идет на большую дорогу за шубой… так, что ли?
— Хоть бы и так, тебе что за дело?
— Больно ты, брат, горд либо труслив уж не в меру. Тебя же жалеючи спрашивают.
— Да ты сам-то кто таков?
— А я, — говорит, — человек небольшой, по прозванию сторож ночной; неподалечку бекет здесь содержим да господ проезжающих в страхе божием держим!
Целовальник засмеялся.
— Да, и уму-разуму наставляем их, потому как без нашей науки они беспременно забылись бы… Вот еще онамеднись углицкие купцы тут ехали; ну, я точно что малую толику от них попользовался; однако за это и притчу им сказал: «Который, мол, зверь всех зверей лютее? лев. Кто льва лютее? человек, потому человек человека погубляет, а лев льва никогда. Кто человеков лютее? разбойник!.. Так вы, говорю, ваши здоровья, в этом месте поздно ночью не ездите, потому тут шалят…» Так хочешь, что ли, с нами, молодец?
Посумнился я тут с крошечку. Хоть и вижу, что кончанье для меня одно впереди, однако с непривычки все будто робостно.
— Что задумался? или, брат, по пословице: собака волка дерет — и драть не умеет, и отстать не смеет? А ты, коли в тебе живая душа есть, говори прямо: хочешь другом быть?
— Ты бы ему поднес для куражу, Мироныч! — говорит целовальник, — а то вишь, он как от дороги осовел!
Стали мы тут пить и бражничали таким родом дня с три. На четвертый день такие ли други-приятели сделались, словно вот век только друг о дружке и сокрушалися. Так и решилась судьба моя в кабаке.
Привел он меня к своей любезной. Муж у ней тутотка на большой дороге въезжий двор держал… так, не больно чтоб очень корыстный. Место это самое глухое да неприятное, и стоял ихний двор, словно торчок, один-одинехонек; кругом верст на двенадцать лес дремучий, по дороге песок по колени; ни воды, ни лужаечки нет — так, дичь одна. Как едет, бывало, кто по дороге, так издалеча еще слышно, как по лесу словно щелканье пойдет. Стало быть, польза от постояльцев была самая пустая; разве уж больно кто обночает, или кони в песках шибко замаются, так к Федоту Карпову на часок завернет, а прочие норовят, бывало, мимо поскорей проехать. Да и жили они как-то сумнительно; у других хозяев и работник и работница путные есть, а у них и всего-то одна работница, да и та немая да дурочка была. Ну, для проезжих господ оно и неприглядно; который и остановится случаем, так все по сторонам озирается, не хотят ли, мол, резать его.
А Федот Карпов самый из себя паренек мизерный да нескладный был. Махонькой да тощой такой, борода это клинушком, глазки маленькие да врозь разбегаются — даже смотреть гнусно. И все-то, бывало, или на полатях проклажается, либо в окошко сонной глядит, а начнет это работать, так и не глядел бы на него: только в навозе, словно боров, копошится… А со всем этим такой жадай был, что как увидит монету, даже словно обеспамятеет весь: этим только и держал его Корней в узде.
Зато на Дарьюшку точно что можно залюбоваться было. И высокая-то, и полная-то, и глаза большие навыкате, а тело белое да разбелое, словно вот пена молочная скипелася. Одно слово, отдай все, да и мало. Пойдет это по горнице или даже на месте шевельнется, так вся тебе кровь в голову вдруг и кинется… Песни тоже петь мастерица была: что хочет над тобой своим голосом сделает! И тоской-то тебя всего зальет, и удалью да молодечеством сердце разутешит, словно вся человеческая душа в руках у ней была. Жила, вишь, она прежде у одного господина молодого в любовницах, однако вышел ему срок жениться, он и выдал ее за Федота. От него и песни-то петь она выучилась.
Пришли мы к ним около полдён; смотрим, Дарьюшка у ворот сидит, на солнышке греется. Поздоровались.
— Жить, что ли, у нас будете? — спрашивает Дарьюшка, а все на меня исподлобья посматривает.
— Да, — говорит Корней, — покудова до тепла надобно будет прожить.
— А после куда?
— А куда путь лежать будет… верного еще ничего сказать теперь не могу.
Только она на эти его слова ровно усмехнулася; только так-то нехорошо да обидно, что разом мне Корнеевы слова вспомнились, которые он целовальнику в кабаке говорил.
— Чего смеешься? правду говорю, что остатние дни у вас здесь валандаюсь! — говорит Корней.
— Ну, и с богом! — отвечает Дарьюшка, а сама все на меня да на меня поглядывает.
Словно помертвел Корней.