Нестор-летописец - Страница 13
Смерды заволновались. К монаху угрожающе потянулись руки, схватили, стали рвать рясу и длинные волосы. Кругом кричали.
Мечник без слов раздвинул конем шумящую толпу и мечом плашмя ударил по затылку кого-то из смердов.
Григория бросили, шарахнулись в стороны.
– За монаха тоже хотите платить? – спросил вирник селян.
– Как же, хотим… Нашел дураков, – злобно отнекивались в толпе.
Чернец меж тем поднялся, стряхнул грязь и сердито продолжил:
– Я вовсе не говорил про двойную виру. Я говорил, что в селе ни у кого нет иного оружия, кроме рогатин, топоров и охотничьих луков. Ну еще ножей. А те, что лежат у свящ… тьфу, прости, Господи, – монах перекрестился, – их зарубили мечом. Раны глубокие и резаные. Назначать дикую виру нельзя. Поселяне не имеют к тому никакого отношения.
– Тут я решаю, имеют или не имеют. – Вирник начинал злиться. – Ладно, – бросил он мятельнику, – сотри про двойную виру… Сказал же: найдут головника, виру долой. Чего неясно?… Ну все, расходись! – крикнул.
Княжьи отроки поворотили коней, поскакали на постой. Смерды не двигались с места. Дикая вира была истинным бедствием, хуже недорода. В голодный год можно хоть кору с деревьев глодать. А где столько серебра взять?
– Слышишь, чернец, как там тебя, – обратился к Григорию посельский тиун, – а может, ты головника сыщешь? Все равно тебе день-деньской делать нечего.
– Хорошо, – без раздумий ответил Григорий. – Я найду.
Поведав все то игумену монастыря, он признался:
– Теперь не ведаю, что мне делать, отче. Как исполнить обещанное?
– Умел обещать, сумей и исполнить, – строго сказал Феодосий. – Помни: за каждое свое слово на суде перед Богом ответим.
– Помоги, отче! – взмолился молодой монах.
– Трудная задача, – качал головой игумен. – С бесами проще… А тех убиенных схоронили уже?
– Даже не трогали. Так и лежат на месте, смердят зело.
– Плохо. Перенести бы их куда ни то, а лучше в холод, в подклеть. Не то потлеют и зверь лесной подъест, признать будет нельзя.
– Кому же их признавать?
– А ты пойди-ка с этой печатью на митрополичий двор, отдай ее там да выясни, не ищут ли кого, не пропадали ль холопы или еще кто.
– И верно. Как я сам до такого простого дела не додумался! – обрадовался Григорий.
– Торопился, да через тын прыгал, вот и не додумал. – Феодосий ласково смотрел снизу вверх на своего ученика. – Может, нам повыше ограду сделать? А то, глядя на тебя, и другие черноризцы скакать начнут. Не монастырь будет, а игрища языческие.
– Я, отче, больше не буду прыгать, – потупился Григорий.
10
На сеновале парко, душно. Сено впитало сырость непогоды, и густой травяной дух свивался с запахом гнильцы. Испарения плотно окутывали тело, туманом вползали в голову, смешивались с каплями пота на коже. Будто тоже хотели стать плотью и буйно, беспамятно любиться этой ночью. Сплетаться, извиваться, скакать, кусать, задыхаться.
Гавша утомленно отвалился на сено. Девка, тоже вся в испарине, слабо пошарила рукой – искала рубаху, не нашла, осталась лежать голая. Все равно темно. Подползла ближе к нему, ткнулась щекой в мохнатую подмышку. Сладко.
– А правду бают, что, пока все серебро не соберут, ты не уедешь?
– Еще чего, – проворчал разомлевший вирник. – Три лета, что ли, мне тут пропадать? Я князю служу. Седмицу побуду и уеду.
Девка всхлипнула, чуть было не заревела.
– Но-но, – остерег ее Гавша. – Сырости и так хватает.
– А завтра позовешь любиться? – она утерла нос.
– Позову, чего ж.
– Меня позовешь? – настаивала девка. – А не то, если толстую Радку кликнешь, я ей все косы повыдергаю. Видала, как она перед тобой боком ходила да очами зыркала.
– Обеих позову, – лениво отбрехался Гавша.
– Обеих? – изумилась девка и задумалась. – Как это – обеих? У тебя ведь один уд, не два?
– Так я вас по очереди.
Девка надолго умолкла, затем сказала:
– Все-таки я Радке волосья прорежу…
В хлеву за стенкой сеновала опять замычало и заблеяло. Стукнуло дверью.
– Хозяин балует, – прошептала девка, задрожав. – Стра-ашно! А ну как сюда выйдет?
– Какой хозяин? – Гавша спросил вполголоса, тоже прислушиваясь.
– Хлевинный дух. Он у нас теперь озорует. Скотину щекочет, кормиться ей не дает.
Гавша хотел посмеяться, но так и замер.
Из хлева сквозь жалобное мычанье и блеянье донеслось пение. «Буду славить тебя, Господи, всем сердцем моим, возвещать все чудеса Твои. Буду радоваться и торжествовать о Тебе…»
Гавша подскочил и припал к щели в стене. Сквозь нее пробивалась узкая полоска света от зажженной в хлеву свечи. Посреди коровьих и овечьих закутов, где беспокойно двигалась скотина, темнела коленопреклоненная фигура чернеца. Не того молодого дылды, что вздумал сегодня препираться с княжьим вирником, а старого, с проседью в бороде, дюжего и широкоплечего.
«Другого привел», – со злобой подумал Гавша о молодом. И тут узнал поющего монаха, которого видел однажды в хоромах князя Изяслава.
– Чего там? – подлезла к нему девка, заглядывая в щель.
Гавшу разобрало веселье.
– Сам Феодосий-игумен пожаловал к вашему хлевиннику. Вишь, поет ему.
Он с глухим урчаньем схватил девку поперек живота, будто враз оголодал, и кинул на сено. Набросился, стал терзать. Девка только попискивала.
Сладко и терпко любиться, когда за стенкой чернец, ничего не ведающий, распевающий свои молитвы, ни разу не испробовавший бабьего мягкого тела. Что за жизнь у монахов!
Гавша яростно перепахивал поле и уже готов был вновь засеять его. Он не почувствовал, как по спине что-то пробежало. Но услышал, как взвизгнула девка, выдираясь из-под него. Ощутил, как на голове шевелятся волосы.
Голосящая со страху девка бросилась, в чем мать родила, с сеновала во двор, побежала прочь, сверкая голой трясущейся задней мякотью. Перед носом у Гавши заскакал серый комок, из которого торчали мохнатые лапы и будто бы свиное рыло. Гавша отмахнулся от него, попятился на карачках, уперся задом в стену. Торопливо перекрестился. Существо остановилось и, похоже, задумалось. Монах в хлеву пел псалом за псалмом, грозился именем Божьим.
Гавша вдруг, сам того не понимая, тихонько заскулил. Стал царапать ногтями деревянную стенку. Ему стало страшно тоскливо и одиноко, будто стоял на краю глубокого обрыва и ждал тычка в спину.
Серое существо ожило, задвигалось и убралось вон. Не через распахнутую дверь, а прямо сквозь стену.
Гавша нащупал рубаху и порты, очень медленно оделся. Руки дрожали, и ноги долго не попадали куда надо. Пояс не хотел застегиваться.
На всю жизнь после этого он возненавидел монахов…
…С рассветом Григорий на пару со смердьим холопом перевез мертвецов из лесу в село, к жилу посельского Прокши. Тиун долго не соглашался принимать убитых. Чужих заложных покойников, умерших плохой смертью, никому в селе не надобно было, хватало своих. Григорий с апостольской кротостью и великим терпением объяснял, что они не обратятся в упырей и не будут ни на кого нападать ночами. Прокша все равно не верил. Уложить трупы в холодную погребную клеть он позволил только после того, как монах пригрозил:
– Не стану искать головника! Собирайте серебро.
Умыв руки, помолившись и проглотив кусок хлеба, Григорий отправился в Киев. Феодосий ушел еще ночью, тихо, никого не обеспокоив, задав корма умирённым коровам и овцам. Скотина потянулась к еде, и никто больше не мучил ее. После полуночи, правда, по селу голышом бегала верезжащая девка, кричала, что видела упыря. Насилу ее угомонили, отвели в дом к отцу с матерью, а там уж девицу поучили уму-разуму.
До Киева Григорий в тот день не дошел. У самого плетня поскотины на краю села до него долетели брань и вопли. Во дворе местного знахаря набилась толпа смердов обоего пола. С крыльца силой стаскивали самого знахаря, нелюдимого мужика, жившего с немой женой. Григорий подошел ближе, послушал и заволновался. Сельские хотели устроить обряд испытания водой. Знахарю плевали в бороду, обвиняя в колдовстве.