Необходимо для счастья - Страница 86
Надо же так случиться! Хорошо, баня встретилась, и, по счастью, пустая баня, а если бы люди, если бы в дом ударилась… Впрочем, отсюда до деревни не меньше сотни метров, земля в огородах мягкая, не доедет.
— Любуетесь? — закричал старший лейтенант, подбегая. — Изуродовали пушку и любуетесь, да?
— Баню, — сказал я. — Пушка вроде в порядке.
— Вроде! Бог войны, отличник боевой и политической подготовки! Вы что, расположение своего полка забыли? Ах да, вы еще наступаете, вы развернули орудие, чтобы сокрушить населенный пункт противника! Ах, какая тактическая смелость — с марша в наступление!..
Видно, в это время, когда кипел взводный, досадуя, что по нашей дурости им с комбатом дадут разгон за потерю одной пушки на марше, и подошел хозяин бани, бородатый старичок, худой и босоногий, как мальчишка. Он не мог прийти ни раньше, ни позже, потому что, когда мы освободили пушку от обломков и мусора и я оглянулся на старшего лейтенанта, старик уже стоял рядом с ним и наблюдал, как мы доламываем баню, вытаскивая свое сокровище.
— Поедете в объезд, — приказал старший лейтенант. — Тягач спустите сюда проселочной дорогой, прицеп подстрахуйте тросом и с ходу в артмастерскую. Ясно?
— Так точно, — сказал я. — А как быть с баней?
И тут засмеялся старик. Звонко рассмеялся, знакомо, но я опять его не узнал, только насторожился, пытаясь вспомнить, где слышал это смех и когда.
— Не с баней, а без бани, — сказал старик смеясь. — Какая же это баня?!
— Запишите фамилию и название деревни. — Взводный кивнул, как жираф, сверху на старика. — И не задерживайтесь. До свиданья, дедушка, материальный ущерб мы возместим, не беспокойтесь.
— Постой! — Старик придержал взводного за карман брюк. — Это самое возмещение как будет, за чей счет?
— Деньгами, за счет армии, не беспокойтесь.
— Вон-он што! А я-то думал, армия на наши деньги живет, а у ней, значит, свой счет. Ах, Курыль-Мурыль, старый беспамятный ты пес…
Вот теперь я его сразу вспомнил. Едва он сказал «Курыль-Мурыль», я и вспомнил. Двухметровый взводный смущенно топтался на картофельном кусте, вдавливая его сапогами в землю, а старик держался за карман брюк и, задрав вверх лысую голову, глядел на взводного, как на колокольню, куда забрался беспутный мальчишка.
И сцену я вспомнил точно такую же: старик высится надо мной, как взводный сейчас над ним, а я держу его за карман, гляжу вверх на далекое и почему-то смущенное лицо и канючу: «Дедушка, не уходи, дедушка, расскажи сказку…» Неужели и тогда он был такой маленький? Нет, это я тогда был маленький, совсем маленький тогда я был, а он такой же или чуть повыше. Сколько мне тогда было, лет шесть, семь? Пожалуй. А он и тогда уже был дедушкой. Но почему смущенное лицо? Сейчас он держится очень уверенно. Может быть, кто-то мешал?.. Да, да, милиционер был или военный какой-то, в блестящих сапогах, в скрипучих ремнях, строгий такой, быстрый, это я помню. Он и торопил деда. Если бы не торопил, я запомнил бы слова сказки, я ее все же получил, со слезами, с криком, но получил, а дед ушел смущенно и торопливо, как взводный сейчас, оглядываясь и ссылаясь на недостаток времени (будто у старика его больше, времени-то!), ушел и не вернулся. Как же его звали? Мы его звали Курыль-Мурыль, это точно, а взрослые?.. Нет, не вспомню. А он был наш, хмелевский, и мне рассказывали потом его историю. И имя называли, и фамилию.
— Товарищ сержант, разрешите подогнать тягач? — обратился ко мне водитель, громко щелкнув каблуками.
Вину загладить хочет, вот и щелкает и козыряет так, будто я не сержант, а генерал, — трепещет весь от старания, вытянулся. Нет, милый, козыряй не козыряй, а на «губе» побудешь вместе со мной. Загремим, как наша пушка под откос.
— Бегом! — рявкнул я по-генеральски. — И буксирный трос приготовь немедленно!
Это от волнения я рявкнул, от неловкости. Передо мной сказка моего детства, мой Курыль-Мурыль, единственный мой дед, не родной, совсем чужой, но единственный, потому что других у меня не было — ни родных, никаких: отцы не дожили до нашей зрелости, куда же дедам. И вот я, еще не встретив его, не обняв своего деда, развалил баню, о которой он мечтал всю жизнь, вроде бы мечту его нечаянно развалил, и вот гляжу на него, маленького, лысого, босоногого, а рядом, возле пушки, стоят солдаты моего расчета и глядят на нас. Вернее, глядят они на меня и сочувствуют мне, потому что на деда им глядеть неловко за разрушенную баню, все ведь к этому разору причастны, и вот они сочувствуют мне, товарищу, который должен держать ответ за всех нас, должен сказать что-то хорошее, человеческое старику, а не просто записать его фамилию и адрес, чтобы возместить материальный ущерб за счет армии.
— Здравствуй, дедушка! — сказал я, чувствуя, что звучит это нелепо, если не издевательски, сейчас.
— Здравствуй, внучек! — в тон мне проникновенно сказал старик. А глаза его смеялись.
— Прости нас, Курыль-Мурыль, — сказал я, выдержав взгляд. — За три года службы это первый раз. Прости, пожалуйста! Мы возьмем увольнительные и сложим тебе новую баню.
Глаза старика теперь не смеялись — глядели на меня пристально и недоверчиво. Может быть, он почувствовал мое волнение? Может быть. Только он не говорил об этом. Он говорил потом, что его насторожил окающий волжский говор и ему сразу вспомнилась родная Хмелевка, хотя меня он не узнал.
— Ты из Хмелевки, дедушка? — спросил я.
— Из Хмелевки. — Старик все так же недоверчиво щупал меня взглядом.
— Сказку ты мне рассказывал тогда, красивую, большую сказку.
— Земляк, значит?
Старик не узнавал меня и не мог узнать: много нас, ребятишек, тогда бегало, но мне хотелось, чтобы меня он узнал, выделил из той босоногой толпы, вспомнил, потому что я любил его и жалел все эти годы, и если уж мы встретились, то он должен узнать, иначе никакой радости у меня не будет.
— Тебя уводили тогда, милиционер или военный уводил, а я держался за карман и просил рассказать сказку. — Взор старика ушел внутрь, и я продолжал, помогая его памяти: — Ты приподнял меня с дороги, подержал под мышки и рассказал, а потом ушел. И оглядывался, когда уходил.
Старик улыбнулся, часто-часто замигал глазами — вспомнил!
Мы обнялись.
Сказка была большая и красивая. Я забыл ее слова и видел лишь картину, многоцветную, широкую картину, где были не только живые краски, но и слышались звуки, запахи, ощущалось многомерное пространство. Сказочная эта картина каким-то образом сливалась с моим родным селом, вернее — накладывалась на него, совмещалась с бедной Хмелевкой, и я видел ее, как сквозь волшебное стекло, где естественные цвета не изменяются, а усиливаются, и село предстает необыкновенно рельефным, словно изваяние старого мастера: он не допускал смещений линий, не изменял пропорций, а заботился только о выражении гармонии.
Я видел зеленую долину, ровные рядочки домов в этой долине, голубые дымы, уходящие прямо и стойко, не колеблясь, в синее небо (к ведру, к устойчивой погоде), церковь на взгорье одной стороны долины и высокие хлебные амбары — на другой. Купола церкви желтели на солнце, как головы цветущих подсолнухов, а позолоченные кресты — далекие, маленькие — будто отрывались от них и блестели в небе как звезды.
В этом селе и жил веселый человек по имени Курыль-Мурыль. Он вставлял стекла, ремонтировал печи, подшивал валенки, но больше всего он любил косить сено. Рано утром, когда только-только посветлеет заря, он выходил из дома, умывался под рукомойником и доставал из-под застрехи сарая косу с грабельцами. Коса была потной от росы, на белых грабельцах прилипло несколько завядших травинок. Курыль-Мурыль вытирал ее рукавом рубахи, прислонял к стене сарая и выносил из сеней бабку и молоток. Это был второй самый важный момент в его жизни, потому что, пробивая косу, Курыль-Мурыль не смеялся и не шутил. Первым делом, самым важным для него, была косьба. Значит, пробивание косы служило торжественным вступлением, прелюдией.