Небесный летающий Китай (сборник) - Страница 19
Хозяйка Медной Горы улыбалась. Данила Пробочник немного знал ее как женщину коварную, но соблазн был велик, и он готов был услужить ей лично – женщине крупной, мордоволосой, с необъятным задом и тайным пристрастием к морфинизму.
Она сидела в отдельном кабинете среди персидских ковров, котов и подушек, побулькивая кальяном. Данила хотел было помять картуз, но вспомнил, что отродясь не имел ни картуза, ни даже цилиндра, а только хранил дома – в качестве раритета – простреленную каску неизвестного воина вермахта.
Уже все изделия были рассованы, извлечены и размещены по задумке; уже все они были украдены, и Данила Пробочник, заменивший их на всякую дешевую дребедень, раздувался от яшмы, оникса, опалов, изумрудов, яхонтов и жемчугов.
– Ты ведь не выйдешь отсюда, – высокомерно улыбнулась Хозяйка. – Я кликну мужей, участкового…
– На что тебе это? – искренне удивился Данила Пробочник. – Поделим все честно, как полагается в общине среди честных босяков…
– На то… Прослышала я о твоем мастерстве, Данила. Ты затычку-то носишь? – Данила кивнул. – Вынь покуда. – Я снесу тебе яйцо, и ты его проглотишь. Коли справишься – твой будет фарт, а коли нет…
Хозяйка Медной Горы продолжила низким голосом чрева:
– Это редкостное заморское яйцо, поющее соловьем и одновременно – волшебный фонарь со сценами из эротического быта японских самураев. Съешь, прислушайся, ознакомься – и оно твое, когда выйдет наружу.
Хозяйка Медной Горы медленно подняла юбки и, как обещала, снесла колоссальное яйцо – все расписное и резное, с инкрустациями из драгоценных каменьев. От алчности у Данилы Пробочника перехватило голос:
– Запить позволишь?
Та махнула рукой:
– Твое же вино – пей, сколько душе угодно.
Смазывать яйцо не понадобилось. Оно запело внутри Данилы, а самураи дружно полезли в коллективную бадью с кипятком.
Данила Пробочник задержался на двое суток, наливаясь синькой и держась за живот, а Хозяйка Медной Горы остановилась над ним и расхохоталась:
– Что, Данила-Мастер? Не выходит у тебя?…
Его выбросили на снег. Участковый, проходивший мимо, остановился и потерянно взирал на дородного, все еще раздувавшегося от бижутерии лощеного господина, который неуклонно синел, распухал от жара, а из чрева его доносилось могучее и грозное «Банзай!»
Гривенники Гарусса
Гарусс вышагивал праздно, он кутался в шинель. Вязаная шапочка на бритой голове не то что не грела, но даже холодила; было свежо.
Его зачем-то поволокло на Невский проспект, и он угодил в самую середку гуляния, которое только что переизбранная управа затеяла в память о старых, уже покойных большевиках.
Праздник устроили довольно почтительный, с добрым и простым юмором. По проспекту катили нелепые, угловатые машины – скорее, некие механизмы или модели чего-то невыстроенного. Возможно, это были броневики; возможно – моторные лодки. Что-то ползло, что-то неподвижно стояло, припаркованное к обочине. Народ струился густым потоком, но почему-то не ощущался; казалось, будто людей вокруг нет.
Машины распевали задорную, смешную и немного грустную песню старых советских руководителей, едущих в санаторий. Играл духовой оркестр, но тоже как будто в подполье, из-под асфальта, зато сама песня гремела отчетливо: «А вы – по-прежнему стальные, большие, сильные, больные!»
Гарусс оглядывался по сторонам, выискивая поющих.
Он чувствовал временами, как что-то происходит. Но вычленить происходящего не мог, оно клубилось, торчало, вырастало и пропадало.
Его вынесло в центральный парк, заснеженный сказочно; внизу был каток, и там скользили фигуры. Огибая парк, Гарусс то возносился, то почему-то спускался с кручи, хотя в Петербурге никогда не было никаких круч, этот город покоится на равнине.
Приятно было видеть, что время года поменялось, что хамоватая осень с порывами злого ветра сменилась елочной зимой. И ветер утих давно, снежинки кружатся, а небо творит из себя. Гарусс не стал заходить в парк, он предпочел прокатиться вокруг, в повозке, откуда выволакивали неизвестного скандалиста. Это был огромный дородный мужчина в бобровой шубе и бобровой шапке; толстый и расхристанный, он скандалил по недостойному поводу, Гарусс это знал.
И ехал теперь вместо выброшенного господина в шапке, расположившись рядышком с беспокойной девицей, почти еще девочкой. Эта незнакомая попутчица будила в Гаруссе чувство тревоги, приправленное сладким предвкушением. Они катались вокруг уже и не парка, но сада, по холмам, по кругу, вверх и вниз. Девица говорила о каком-то решенном порочном деле. Она была предельно доступна, но некрасива; крутой лоб переходил в римской формации нос, да еще на ней были очки, а губы – тонкие, они пересекали тяжелый подбородок. И все эти подробности выяснялись постепенно, а вез их медведь, запряженный в сани, а правил медведем братишка девочки, еще младше.
Вокруг горели огни, падал снег; медвежьих повозок было очень много.
Гарусс полагал, что он уже о чем-то договорился с соседкой. Некая интимная услуга, но только не прямо сейчас. Ее окажут позднее, а в эту секунду им даже весело, хотя веселье довольно остро отдает притворством.
И верно ли это?
Потому что время года поменялось вторично и сделалось неопределенным. Похоже было, что осень вернулась, и людей вокруг не осталось, только они, троица – Гарусс, девочка и ее брат, остановившийся поодаль и стоявший, широко расставив ноги в шароварах. Они находились в каком-то заплеванном бурьяном дворе, где окна деревянных домов были заколочены длинными брусьями.
– Ну, я вернусь еще, – развязно пообещал Гарусс, так как действительно намеревался вернуться к проститутке, когда окажется при деньгах, то есть довольно скоро. Девка – блядь, это ясно, и наглая. Говорит гадости, но ему же не говорить с ней, а вовсе другим заниматься, и очень недолго.
Гарусс увидел, что возле серого дома на сером камне лежит отрезанная под самый бобровый воротник голова господина-буяна. Ни капли крови, она отсечена очень ровно, продолговатая-толстая, как в рыбной масляной нарезке, глаза выпучены, лежит уже около двух часов.
– Конечно, вернешься, – заметила девка. – А пока вот тебе две монеты.
Паренек, ее брат, продолжал стоять с недобрым видом и мрачно глядел из-под высокой шапки.
Вязаная шапка самого Гарусса была с отворотом; за этот-то отворот, что прямо на лбу, девица засунула Гаруссу два гривенника. И он стал их чувствовать – что они там есть; одновременно он не знал, хорошо это или плохо. Чувствуя монеты, он побежал по набережной, он убегал пешком. Сани разъехались. Его снова приволокло на праздник, который продолжался: играл оркестр, шли немолодые лица в хорошем настроении. Песня турбинно трубилась: «А вы – по-прежнему стальные, большие, сильные, больные!»
Не зная, зачем он это делает, Гарусс забрался в уродливый баркас, приваленный к фонарному столбу. Он решил пересидеть внутри, но быстро понял, что самостоятельно ему оттуда не выбраться. Внутри все было заставлено какими-то ящиками, и песня звучала повсюду. Голоса были больше женские, пожившие, уставшие, но спуску не дающие, и завещавшие, и утомленно всепрощающие.
Прошло сколько-то времени, и мужики вынули из баркаса несколько ящиков.
– Не так-то просто отсюда выбраться, – с жалкой улыбкой обратился к ним Гарусс.
– Да, – сказали ему, – это точно.
И помогать не стали, так что он выкарабкался сам. Он бросился бежать по набережной, к метро, пока не увидел, что никакого метро, к которому он спешил, нет, и это не Невский проспект, да и вообще непонятно, с чего он вдруг решил, что Невский проспект это набережная. Гарусс находился в каком-то другом районе Петербурга. Неподалеку от центра, но далеко и от дома, и от транспорта, и уже очень поздно. Мороза нет давно, отовсюду хлещут яростные зеленые волны, как в Летнем саду, почти наводнение, устроенное озеленевшими конными статуями.