Не жалею, не зову, не плачу... - Страница 25
тишину, я знаю, школа наша закрыта, дежурная литераторша сладко спит на диване
в учительской. Прошка не проберётся, я слышу любой шаг на улице. Я слышу
движение звёзд и сонный храп всего Фрунзе, но не сплю. Я дал себе слово выстоять
два часа. Не садиться и, тем более, не ложиться, хотя Юрка Вахрамей передо мной
сладко спал от нуля до двух, я его еле растолкал. Я не буду дрыхнуть на посту
совсем не от страха перед Прошкой, нет, я не военруку служу, а своей задаче, мне
хочется, мне нравится быть сильным и благородным. Раньше говорили – честь
имею. Значит, можете на меня положиться, я имею честь, самоотверженность,
преданность, – всё это сильнее любого оружия. Совесть, говорили древние, это
тысяча молчаливых свидетелей, они всё видят, хотя и молчат. … Когда пришёл меня
сменять в четыре утра заспанный Гана Пончик, я был счастлив, я выстоял два часа!
Значит, всю дальнейшую жизнь один на один с собой я выдержу любые неудобства,
преграды и тяготы. На какой бы пост меня ни поставили, я буду стоять как штык,
это нужно, прежде всего, мне, а попутно и Красной Армии. «Самостоянье человека
– залог величия его». Мне вообще не идёт всякое охламонство и сачкование, не
получается. А вот у Юрки наоборот, он легко сачкует, нельзя представить, чтобы он
в 4 часа утра стоял на посту и глазами ел тишину, смешно.
Вскоре настал день, когда я, можно сказать, за что боролся, на
то и напоролся. Наша четвёрка заступила в канун праздника 7-го ноября, а завтра
сменить нас должен другой караул – братья Пуциковичи, Шапиро и Гутман.
Отдежурили мы нормально, встретили 25-ю годовщину Октября, из окна смотрели
на демонстрацию перед Домом правительства, а вечером я стоял последним, с 16 до
18. Стою себе, стою, устал уже, конечно, а тут ещё начался гомон внизу, собираются
старшеклассники на торжественный вечер с танцами, начало в шесть, как раз после
моей смены. Шума всё больше, уже кто-то наяривает марш из «Цирка», а смены
моей нет, как нет. Сейчас начнётся торжество, доклад будет на целый час, все
обязаны сидеть и слушать, никого не дозовёшься. Стою, бессменный часовой,
пошли уже вторые сутки. Спина болит, ноги затекли, а, главное, психую, – что за
чёрт, когда же смена моя появится? После доклада начнётся самодеятельность, петь
будут «Варшавянку», «Смело, товарищи, в ногу» и любимую песню Ильича «Не
слышно шума городского, на Невской башне тишина, а на штыке у часового горит
полночная луна», – как раз про меня. Я начал кричать: «Эй, кто там есть, позовите
кого-нибудь из учителей!» От досады и возмущения я моментально устал, я больше
минуты не выдержу на этом проклятом посту. Кричу, зову, пришла директриса и
давай меня ругать, хотя сама сегодня дежурит, ответственность большая, годовщина
Октябрьской революции. Вместо того, чтобы произвести смену караула, директриса
распорядилась Шапиру и Гутмана поставить у входа в школу с наказом не
пропускать посторонних, а Пуциковичи вообще не пришли. Директриса ушла, а я
стою, уже башка заболела, во рту сухо. Наконец, появился Гутман – ты всё стоишь?
– взял у меня винтовку за ремень и поволок её по полу, Прошка увидел бы, получил
контузию, поволок в канцелярию, как простую палку, там надо было расписаться в
журнале, пост сдал, пост принял в целости и сохранности. Короче говоря, я
простоял без малого четыре часа. А если бы не пришёл Гутман, я бы до утра стоял?
Даже интересно. Пуциковичи после праздника явятся как огурчики и принесут
справку, мать у них врачиха, всегда выручит своих ненаглядных. Меня всё это
возмутило. Одни приняли военную игру и стоят на посту до обморока, а другие не
хотят принимать, сидят дома и крутят патефон. Нельзя так жить. Если бы все
действовали по правилу, то и войны бы не было.
Домой я пришёл усталый, расстроенный, и не только
школьной катавасией, по дороге вышла еще добавка. Так совпало, словно бы в
годовщину революции решили сверху показать мне безотрадную родовую
закономерность. Шел я в одиночестве, в ночном мраке, вышел на Ключевую и
попал в полосу запаха, совсем не ароматного. Впереди меня два верблюда гуськом
тянули большие бочки с дерьмом. И рядом с передней бочкой шагал высокий старик
в полушубке и в валенках с галошами, как все старики. Они возят ночью, днём на
улице людей полно, золотарю запрещается, да и наверно, стыдно. В детстве, помню,
пацаны говорили, они в нос закладывают особые таблетки, чтобы переносить
зловоние. Я ускорил шаг, стараясь не смотреть на старика, начал обгонять караван,
и уже почти прошёл мимо, как вдруг послышалось: «Вань, а Вань!» Я узнал голос
своего деда и остановился. «Отец-то живой? Что-нибудь пишет?» – «Живой»…
Письма давно не было, но я не сказал. – «Ну, слава Богу».
Мороз, ясное небо, звёзды, идут внук и дед, и за ними два
верблюда тащат большие бочки. Скрипят повозки, мы молчим. Я был в крайнем
смятении. Встреча как нарочно в праздник революции, именно она довела деда до
такого положения. Кто был никем, тот станет всем, а мой дед не стал. Досадно мне
и обидно. Какими словами оправдать такое занятие, разве что на войну свалить? Я
знал только, он работал сторожем на обувной фабрике, на углу Сталинской и
Ключевой. Скрипят телеги, сияют звёзды, идём мы в тишине ночи по окраине, по
нашему захолустью. Двое близких, родных людей, дед и внук. У одного вся жизнь
позади, у другого вся жизнь впереди. Но разве прошлое деда не сказывается на
будущем внука?.. Во всяком случае, утешение, я ниже не буду, ниже – некуда.
На другой день мне было ужасно тяжело, читать не хотелось,
уроки не шли на ум, я лежал на топчане и думал о несправедливости. Жалко мне
деда. Мать рассказывала, когда я родился, он очень меня любил, всё-всё мне
покупал, тогда ещё не было у нас нищеты, часто играл со мной, схватит за ногу и
держит вниз головой, а я крепкий был карапуз, дед радовался, что я родился
увесистым, – десять фунтов и сколько-то там золотников, четыре с лишним
килограмма. Всё село знало – вон идёт Ваня, любимый внучек Михаила
Матвеевича. И вот внучек вырос и встретил деда…
Из Ново-Троицка деда сослали на Аральское море, там он
работал на рыбзаводе, готовил тузлук для засолки, стал хорошим мастером, его
после ссылки уговаривали остаться, но он уехал. Не знаю, что лучше, – тузлук в
ссылке готовить или на свободе бочки с дерьмом возить? На старой, царского
времени фотографии он такой бравый, с саблей на боку, в армии тогда служил, в
артиллерии. Знал ли он, какая впереди судьба приготовлена? Я заболел от
вчерашней встречи. В школе я общественник, учусь на отлично, но как мне
изменить происхождение?
Сказал матери, ночью встретил дедушку, Михаила
Матвеевича, он спрашивал про отца. Мне его жалко, почему мы живём отдельно?
Мать сразу расстроилась, пояснила, свёкор не захотел жить с нами, у него тяжёлый
характер. Но я же внук своего деда, я не из тех дикарей, что увозили стариков в
степь и оставляли там волкам на съедение. «А ты за него не переживай, – сказала
мама неприязненно. – Он самым богатым был на Шестом номере. Свекровь,
Александра, жадная была, всё корила его: тебя отделили нищим, дали всего-навсего
две тысячи пудов пшеницы». Причём здесь пуды, богатство былое, если человек
состарился, возит дерьмо в бочках и всеми брошен.
На другой день я взял единственное письмецо от отца,
треугольник с номером полевой почты, и пошёл на обувную фабрику. Проходная
закрыта, я постучал, отворилось оконце, и я увидел усатого, бородатого своего деда.
Он цепко, быстро и сердито на меня зыркнул и, кажется, испугался, просто так меня
мать не пошлёт. Каморка у него крохотная, топчан от стены до стены и два оконца,