Не жалею, не зову, не плачу... - Страница 18
понравилась. «Мы жили на Дальнем Востоке в городе Ворошилове, я там родилась.
Какая прелестная повесть! Она мне напомнила детство, такое далёкое». – И смотрит
на меня с улыбкой взрослой, женской, подражает, наверное, своей маме, она у неё
какая-то служащая, а папа инженер. Мои же родители деревенские и оказались в
городе по несчастью. Но и здесь мы живём по-крестьянски – корова, сарай,
поросёнок. Придёт время, я тоже буду инженером. Не возчиком, не грузчиком и не
чернорабочим, как мой отец. Лиля только приехала, они сразу купили себе полдома,
немалые деньги. А у нас даже на зубную щётку нет. Отец мой окончил всего-
навсего два класса церковно-приходской школы, попы учили его мракобесию, я уже
грамотнее его в три раза. За жизнь до революции я отца не осуждаю, но вот после
революции полагалось бы ему носить кожанку и маузер в деревянной кобуре.
Возраст уже позволял ему отличиться в огне боёв, в 1918 ему уже было
четырнадцать лет. Потом, когда прогремела гражданская война, отец обязан был
поступить на рабфак, однако же, он этого не сделал, революцию прожил без
маузера, пятилетки без рабфака, в стороне от важнейших вех, не говоря уже о том,
что в тюрьму попал. Он был весёлый, кудрявый, иногда рассудительный, но чаще
беспечный, и порой вспыльчивый. А посадили его отчасти и по моей вине. Жили
мы тогда в Башкирии, в деревне Курманкаево, я ещё в школу не ходил и дружил с
двумя пацанами Хведько. Отец у них был партийный, о чём я узнал слишком
поздно. Он расспрашивал меня о делах дома, куда ездили мой отец с дедом, что
привезли, и я, довольный вниманием взрослого, подробно рассказывал, куда и
зачем, и за сколько продали, чтобы купить лесу на постройку дома. Я гордился тем,
что много знаю, а дяденька Хведько меня внимательно слушал и нахваливал. Не
знал я, что изо всех своих детских силёнок я помогаю дяденьке писать донос. Не
забыл я и про гармошку. Отец мой с детства мечтал научиться играть на гармошке,
чтобы гулять по деревне, песни петь и самому себе подыгрывать, но всё как-то не
получалось, и холостым не купил, и после женитьбы мечта не сбылась, нужда и
скитания с места на место, не до гармошки. Потом осели мы, наконец, в
Курманкаеве, начали дом строить – и отца посадили. Но что здесь важно? Перед
тюрьмой он успел всё же купить гармошку и научиться пиликать на ней «Ты,
Подгорна, ты, Подгорна, золотая улица, по тебе никто не ходит, ни петух, ни
курица» – такие припевки. А годы были голодные, тридцать третий, тридцать
четвёртый, я помню лепёшки из лебеды, чёрные, глиняно-тяжёлые, они распадались
в руках. Зимой тогда ещё ходил тиф, я в сумерках приникал к окну и жадно смотрел
на снежную вечернюю улицу, ждал, когда же пойдёт по дороге этот страшенный
тиф, его все так боялись. Отец с дедом постоянно что-то покупали, продавали,
меняли, помню, как-то пригнали сразу трёх лошадей, и однажды отец явился домой
с гармошкой и три дня не выпускал её из рук, у всех уши опухли от «Во саду ли, в
огороде». Если бы Хведько это слышал, он бы написал свой донос раньше. Но и так
вся деревня про неё узнала, и когда пришли описывать для конфискации, то в
первой строке вывели: «Гармонь тульская». Перед тем, как пришла милиция, я
видел сон: катался мой отец на коньках по речке Дёме, голый скользил по светлому
льду. И провалился в прорубь. Отчётливо я всё видел, прямо как на картинке,
рассказал маме, она сразу передала отцу, потом пришёл дедушка по матери
Митрофан Иванович, пришлось и ему рассказать. Я запомнил их встревоженный
интерес. Родня моя с малышнёй не общалась, детей взрослые прогоняли, а тут вдруг
ко мне такое внимание. «Твой батька вынырнул?» – уточнял дед. Нет, отвечал я, как
провалился, так больше и не показывался. Через два дня явилась милиция, забрала
и отца, и деда, судили, Митрофану Ивановичу дали десять лет, он через месяц
сбежал, а отца отправили строить канал Москва – Волга. Мы с мамой из
Курманкаево переехали в Чишмы на чужой лошади, потом в Троицк, а потом дед-
беглец перевёз нас во Фрунзе, куда и приехал отец из лагеря.
Жили мы вместе, у деда семеро да нас пятеро, надо было
отделяться, строить свою хату. Собрали деньжат, купили лошадь с телегой, отец
устроился возчиком на стройку и начал привозить домой шабашки – доску какую-
нибудь, а то и две, штук пять кирпичей, кусок фанеры, кособокую раму оконную,
лист жести. Жили впроголодь, ничего не покупали и копили деньги на свой дом.
Приезжал отец усталый, весь в пыли, а я как сын, главный помощник, распрягал
лошадь и разгружал эту самую шабашку. Она не тяжёлая, таскать не трудно, если
бы… Если бы я не был пионером. Тюрьма, выходит, отца не исправила, а тут я
подрос и помогаю ему в нечестном деле, краденое тащу прятать в дальний угол
дедова сада, чтобы не попало оно на глаза участковому или какому-нибудь ревизору,
контролёру, тогда их была тьма-тьмущая. Пионер – всем пример, к борьбе за дело
Ленина – Сталина он всегда готов, а я перетаскиваю из брички в тайник
ворованную шабашку. Я пытался протестовать, но отец сразу вспыливал и хватал,
что под руку попадёт, чтобы врезать за такие речи. Отсталость моей семьи была
неистребима. Я должен взять на свои плечи воспитание и отца, и матери в
правильном коммунистическом духе. Мне уже четырнадцать лет, пора, брат, пора. А
то так и помру, ничего не совершив. Трудности передо мной стояли гигантские,
корчевать мне придётся очень глубокие корни. У меня и один дед раскулачен, и
второй дед раскулачен, первым стоял в списке дед по матери, а вторым дед по отцу.
Вот такие у меня предки, герои в кавычках. Сослали нас всех, турнули из родного
села в Кустанайской области, ничего у меня не осталось в памяти, ни дома, ни
улицы, только большое-пребольшое озеро, а над ним туман. Детство моё в тумане.
Картинами вспоминаю то одно, то другое. Как бабушка на пасху водила меня в
церковь, солнце сияло, все были нарядные и ласковые…
Четырнадцать лет, и я никто. Но я знаю, кто был никем, тот
станет всем. Предки мне передали неукротимость мужицкую, стойкость,
единоличность. Какое точное было слово – едина личность, единоборец. В колхоз
мои деды не вступили из-за отвращения к бездельникам. Они умели работать и
делали всегда больше других, но их всего лишили за то, что они не хотели понять
высоту и красоту советской власти. Мне предстоит перековать политически
безграмотную родню. Отец не был рабочим в истинном смысле, гордым
пролетарием, ни на заводе не работал, ни на фабрике, то он грузчик, то он возчик, то
землекоп в артели, таких называли чернорабочими. Крестьянином он тоже не был,
поскольку не имел земли, не пахал и не сеял. Мы никто. И даже хуже. В моём роду
есть тайна, плохая, разумеется, хороших тайн не бывает. Старшие не догадывались,
что я всё знаю, они полагали, я маленький, несмышлёный. Они забыли, что у детей
ушки на макушке, особенно у таких, как их сынок Ваня. Я жадно схватывал всё
необычное, я знал, что дедушка наш Митрофан Иванович бежал из тюрьмы и
прячется. Он где-то под Уфой на тюремном дворе подтащил бревно к забору с
колючей проволокой, подождал, когда часовой отвернётся, и бегом-бегом по бревну,
на ту сторону. Побег висит на нём до сих пор. Как только вблизи дома появлялась
милицейская фуражка, всю нашу семью бросало в дрожь. Помню однажды, я ещё
не учился, бабушка Мария Фёдоровна взяла меня за руку и пошла на встречу с
беглецом-дедушкой под моим прикрытием. Дело было в городе Троицке, в
восемнадцати верстах от моего родного села. Тоже любопытная деталь, между
прочим. Был старинный купеческий, уездный и по тем временам большой город