Не убоишься страха ночного - Страница 2
- Мама, зачем вы говорите не по-русски? Слышать не могу ваших гувернантских словечек. Мы - русские люди, мама, и не подучивайте про Бизе и Наполеона. Самый лучший, мама, писатель - Толстой. Во всем мире. Самый лучший композитор - Чайковский. Художник - Репин... А Людовики? Это же надо! Восемнадцать, а семнадцатого не было. Смехота! Неужели нельзя было придумать имя каждому? И я не Марго, а Рита.
- Да-да! Рита! Наполеон - ты права! Он - да. Французский захватчик. Но Мюрат! Но Даву! Но Бернадот, наконец! Какие мужчины! Какие brillants извини, блестящие... Боже, собиралась рассказать про ту плякетт, а сбилась на мальчика...
Когда мальчик приходит, она, сухопарая и вежливая, поздоровавшись, молчит, а когда он уходит, говорит: "Маме с братом передай привет. На завтра тебе опять Жюль Верна?"
"Жюль" она произносит странно: то ли "Жи-и-ль", то ли "Жю-ю-ль", но уж точно не "Жуль", как принято в здешних местах. Зато все время мешают хавальники неумытых оборвышей, появляющиеся в окнах сплюснутыми, хотя чего там сплющивать? Носы их и так бескостны и курносы, не то что у мальчика, к кофте которого в данный момент привинчен значок "Отличный сапер". Или у библиотекарши. Правда с нее не требуют доставать языком до носа, зато дразнят: "Ридро - старое ведро!", потому что фамилия ей Ридро. Сперва приплюснут рожи, заколотят в стекла, а потом убегают и орут: "Ридро-ведро!"
Иногда мать с дочерью ездят в Лефортово на одно малоизвестное кладбище. Но лучше туда не ездить. Поэтому ездят редко. А приехав, ни у какой могилы не останавливаются, просто гуляют, нюхают цветы, говорят "ах!", когда пролетает любая дурацкая капустница, но мимо одной могилки как бы случайно проходят несколько раз и как бы наклоняются сорвать цветок, а на самом деле какой-нибудь подкладывают.
А в могилке, на глубине куда большей, чем найденная в картофельной гряде плакетка, лежат Ритины бабушка с дедушкой и прабабушка с прадедушкой, но не те, про которых писал Гейне, что, мол, во Францию два гренадера из русского плена брели. Надо ж такое! При чем тут русский плен? Зачем из него брести? Чайковский же! Толстой! Вернее, Горький! А Репин? А на могильном камне стоит, если читать на русский манер: "Си... я... плю... та... ле... жи...". А Гейне, бывало, тоже: "Немец я, да немец же я!" А Юрий Долгорукий? Самый красивый город основал! Но даже сейчас, когда пишутся эти строки, никому и в голову не придет, что мать его была англичанкой, хотя в берестяной грамоте основатель сопя выводил: "мать из Ростово-Суздальской земли".
Мать и дочь высоки и худощавы. Других таких нет. У дочери, у Риты, совершенное лицо ангела. Однако при неизвестном тогда никому высоком росте голова ее кажется маленькой, и женственность этой высокой девушки с маленькой прекрасной головой для здешних непостижима, как, скажем, игра в кегли.
Вот они обе и удаляются по Немецкому кладбищу, прямые и высокие, с какими-то круглыми воротничками вокруг шей. Похожие на две кегли. И метни судьба в их точеную филигранность биту тогдашней российской истории, они аж закувыркаются, ибо городошная бита эта не только выметает с кона "бабушку в окошке" и "дедушку на крыше", но швырком умелой руки спокойно распечатывает любое "письмо".
Стук! Стук! Стук!.. - теперь холодеет Пал Семеныч Куриновский. И дело уже, конечно, не в письме, из-за которого он в здешних местах поотсутствовал, а вернулся тихим и молчаливым и преподавал теперь чтение и письмо в школе, где до конверта с маркой страны Гонделупы, отправленного бездумным и легкомысленным человеком по фамилии К о у р и н о в с к и, был директором. Стук! Стук! Стук!.. - он заставляет себя подойти к окну, молчаливый теперь Пал Семеныч, отодвигает занавеску, предварительно погасив, конечно, свет.
За окном - никого.
За окном темнота.
И он, Пал Семеныч Куриновский, застегивает ворот, чтоб не виднелся некий медальон, или, скорее, образок, где изображен Самаил, скорбный ангел смерти, со свечой, повернутой огнем вниз.
Что ж это за стук, Господи! Ну представьте, сидите вы в плохом недоотопленном доме. Скоро весна. Вы - так сложилось - один. Совершенно. И никого рядом уже не может возникнуть. Во-первых, потому что в ы всех избегаете, во-вторых, потому что все избегают в а с.
Поздний вечер. Пламенем вверх горит огарок. Вдруг в раму, в левое верхнее стекло - тук! Пауза. Тук! Пауза. Тук!.. Вы задуваете вашу земную свечу. Идете к окну. Никого. Застегиваете ворот. Снова зажигаете свечу, садитесь проверять тетрадки, но из головы уже нейдет виденный не только в униатской церквушке вашего детства карающий архангел Иегудиил со своими бичами.
Стук! Стук! Стук!.. И это не рассказ Тургенева. Это рассказ, в котором за Шереметевским дворцом, где на придворцовом лугу с мраморных изваяний уже сняты к весне зимние ящики, отлетают с похожим звуком носы у итальянских статуй, ибо заглядывавшие в окна библиотеки явились потом туда и стали отбивать идолам носы.
На подступах же ко дворцу, увенчанному ротондой, заимствованной гением крепостных зодчих у итальянского гения Палладио, стоял человек, понимавший, что круглые окошки ротонды не удались даже Палладио. Поэтому он глядел на церковь. Она удалась вполне. Это он знал тоже. И не то поразительно, что она выше деревьев, а то поразительно - н а с к о л ь к о она выше деревьев, на фоне которых стоит.
Человек понимал, что деревья сажали или тогда, когда церковь строилась, или позже, и не сомневался, что те, кто церковь строил, знали и до какой высоты со временем дорастут эти высаженные красоты ради дубки, и - что церкви надлежит перерастать будущую останкинскую дубраву ровно настолько, насколько велит красота.
Он отлично понимал это, стоявший и глядевший человек.
Еще он видел, что церковные луковки очутились на готовом к весенней мистерии небе, а оно было понизу белое и светлое, но потом серело и темнело до самой своей вышины. Перед серостью этой, со дня на день намеревавшейся посинеть, грядою стояли высокие тучи. Частью они были совершенно белые на сером, частью - розовые на светло-сером, но стояли далеко и недвижно. Зато совсем близко, словно долетевшие до неба фабричные дымы, бежали тучи низкие и проворные, а те розово-белые клубы давали им черноту своей нежностью и помогали своим стоянием их торопливости. Всего же дальше, как было сказано, стояло невозмутимое неподвижное небо. Под ним стояла прекрасная церковь с маленькими луковками; дерева позади нее готовили черные ветви к весне, не смея перерасти единственно нужную высоту; протяженно и бело лежал ровный графский дворец, бывший вполне делом рук человеческих, что его совсем не украшало, и завершался круглой ротондой, окошки которой, тоже круглые, не удались, правду сказать, даже Палладио.
Так думал черневший кустом на переднем плане человек, а он в этом деле понимал и когда-то этому учился.
Теперь же, чтобы никто ничего не заподозрил...
- Закрой рот - муха насрет! - крикнули пробегавшие мимо после осквернения статуй маленькие мерзавцы.
Он сразу сжал приоткрытые от изумления небом тонкие губы сармата и очень испугался - не выдал ли своим стоянием здешней округе себя настоящего, себя прежнего, о котором никто не должен знать. Ведь, чтобы ни о чем не догадались, чтобы уйти в тень, чтобы затесаться в послед-ние, которыми мало интересуются те к о м у н а д о, он стал сапожничать, хотя положил себе не брать стоптанные закоулочные опорки, а шил для какой-то мастерской что-то модельное, Станислав Викентьевич.
И он ушел с того места и от того дворца, где полтораста лет назад имели происходить невероятные события, когда для встречи с курносым и непредсказуемым Павлом сюда пожаловал элегантный красавец, его тезка, распо-следний монарх его родины, весь златочешуйный и в голубом, в лентах и регалиях блеска и фейерверка, трескотни и пылкости, его король, его соотечественник, красавец и кавалер, земляк и одногербник, государь Станислав Понятовский.
А предки отшибателей носов, надсаживая нутро, дули в трубы, извлекая варварскую роговую музыку, а повсюду были наспех расставлены фряжские и галльские мебели со статуи, и "358 российских господ и иностранных министров" отрыгивали ловленную неподалеку стерлядь, а наипаче - особым образом приготовленную "курицу раком", а щеголю-королю, от которого только что выскользнула розовая, как абажур, российская госпожа, прохрипевшая кузине (сперва, при горничной, разговор был о разных пустяках): "Я, Мимишка, с Их Величества еле-еле враскоряку слезла!"; так вот щеголю-королю не спалось, ибо в окошко, в веницейское окно опочивальни - тук! тук! тук! стучала судьба его отечества, останки которого спешно шел перепрятывать испуганный подрастающими негодя-ями, чуть не обнаруживший чрезмерным созерцательным пылом свою ненужность и непринадлежность здешним местам одногербник, земляк и тезка короля...