Не родись красивой... - Страница 23
Пред Новым годом, пусть и Старым, Маша не могла не навестить маму. То был день трех разительно непохожих визитов: к «четвертому человеку в стране» — с просьбой, к Парамошину — с ненавистью, а к маме — с неугасавшей надеждой.
В больнице, именовавшейся Центром, Полина Васильевна на сей раз открыла свой репертуар анекдотом на международную тему. Связав его с жизнью дочери:
— Представь, на необитаемый остров шторм выбрасывает двух французов и одну француженку, двух англичан и одну англичанку, двух русских и одну русскую… Ну, французы начали жить втроем — и были весьма довольны. Англичане тоже жили втроем, но мужчины не знали об этом, ибо не были друг другу представлены. А русская любила одного, вышла замуж за другого — и всю жизнь терзалась… Ты же, моя русачка, вышла за того, кого любишь и кто более чем любит тебя.
Маша поплотней закуталась в пуховый платок. В натопленной и душноватой палате ее проняло холодом, пробившимся изнутри.
На обратном пути, в коридоре, она повстречалась с лечащим врачом… Полина Васильевна называла его — «мой гениально лечащий врач», хотя лечил он от того, от чего редко излечиваются. Несмотря на пожилой возраст и свою профессию, он так и не сумел адаптироваться к людским мучениям.
Маша, и в крайних ситуациях не поддававшаяся истерике, на этот раз оттягивала свой главный вопрос. Для вида порадовалась, что мама неплохо выглядит, что не теряет веса и присутствия духа. Что лежит в маленькой, но отдельной палате… За все это, как положено, поблагодарила. А напоследок все же произнесла:
— Как с операцией?
— К сожалению… к большому моему сожалению, делать не будем.
— Почему?!
— Опоздали.
Он явно, нескрываемо мужался и страдал, извещая об этом.
— И что же… тогда? — еще тщательней кутаясь в платок, спросила она.
— Разрешаю все, что ей хочется: пусть курит, побольше общается… И прежде всего с вами. Сильнее она никого на свете не любит.
В таком настроении Маша отправилась встречать Старый Новый год.
16
У Мити Смирнова была своя система расследований. Верный ей, он постепенно вживался в характеры и судьбы не только подследственных, но и свидетелей. Характеры были на первом месте, ибо и судьбы от них зависели. Он проникался не дряблым, а действенным сочувствием, томительной жалостью к одним и столь же активным неприятием, а то и презрением к другим. Должность требовала утаивать свои чувства… Пожалуй, впервые он утаивал неумело. Потому что следствия в подобные чувства еще ни разу его не ввергали.
Внешний вид его был вновь у кого-то одолжен. Лайковая куртка обладала таким количеством карманов и молний, что невольно возникали загадки: какой карман для чего предназначен? Митя бы затруднился ответить. И вновь наблюдалось не полное соответствие между руками и рукавами, воротом наимоднейшей рубашки и истонченной недоеданием и нервотрепкой Митиной шеей. Он болезненно ощущал это — и Маша сказала:
— Мне нравится, как вы одеваетесь. Я ведь сама пижонка.
Он ничего не ответил, поскольку вслух выдать чужую одежду за собственную избыточная честность не позволяла.
С теми, кого дознания в следственном управлении могли бы унизить и кто унижения не заслуживал, Митя позволял себе расспрашивать в спокойной для них домашней обители. Подобное противоречило правилам, но Митя уверял, что то беседы, а не допросы. Он старался не затягивать своих расследований, так как учитывал, что и у других имеются нервы. В следственном управлении по этому поводу пожимали плечами: «Что с него взять? Псих ненормальный!»
Это стало его прозвищем, пытавшимся опровергнуть Машино утверждение, что сие — тавтология, ибо психи «нормальными» не бывают.
У Мити Смирнова не было ни матери, ни отца: их расстреляли. У него не было отдельной квартиры… И не было одежды, которая бы в Машином присутствии его не смущала. А была сестра, опять невесть на сколько уложенная в постель костным туберкулезом. И как результат всего этого у него было повышенное кровяное давление. К тому же злокачественное.
«Повышенное внутриглазное… Повышенное кровяное… Злокачественная опухоль… Злокачественное давление… Не злое ли это качество нашей эпохи?» — ужаснулась Маша.
— Давят, — сказала даже благополучная Роза. А еще раньше сказал сам Митя.
— Как Полина Васильевна? — спросил он не сразу, чтобы не педалировать на еще одной беде, подбиравшейся к Машиному порогу.
— Положила маму в Онкологический центр. Вдруг свершится чудо?
— Говорят, надежда умирает последней. Она вообще не должна умирать… — Выдержав паузу, он спросил: — Все еще верит в сердечный приступ Алексея Борисовича?
— Мама и муж — самые мудрые люди, каких я встречала. Обманывать таких людей стыдно, но приходилось… и приходится ныне. Давайте, Митя, выпьем с вами… Иначе я, психиатр, могу стать собственной пациенткой.
— Давайте, — ради нее согласился он.
Маша, отличавшаяся, как и мама, хлебосольством и кулинарным волшебством, тут предложила в качестве закуски распечатанную пачку печенья, которое сама же называла «стройматериалом». И налила ему водки в рюмку… А себе — полстакана.
— Пусть чудо докажет мне, что оно существует.
На письменном столе осталась лишь одна фотография. Маша на морском берегу, а муж плывет к ней с поднятой из воды рукой, словно под парусом. На обратной стороне до наивности внятным детским почерком Алексея Борисовича было написано: «А он, мятежный, ищет бури, как будто в бурях есть покой».
— Бури сами его находили. А покоя он искал… И именно здесь, в нашем доме, — сказала Маша.
Митя изучал многоцветную фотографию: безупречную ясность неба и незамутненную синеву моря, белизну пены — краски их тогдашнего, уже скончавшегося, блаженства.
— Ну… а что с вами случилось в последние восемь дней? — спросила Маша, когда он достал и раскрыл очередную ученическую тетрадь. — Я думала, что вы решили отказаться от моего дела. И от меня лично.
Совсем отказаться от нее, вовсе ее не видеть он уже вряд ли сумел бы… если б и захотел.
— Что случилось? Гипертонический криз. Слава Богу, соседка вызвалась ухаживать за сестрой. Есть хорошие люди.
— Остались еще. Но сколько плохих. И чудовищных!
— Имеете в виду Парамошина?
— И парамошиных.
— Мы начали с той полуночи, с того Старого Нового года. И вот опять к ним подходим. Вы настоятельно хотели воссоздавать все по порядку… А я старался выполнить вашу просьбу.
— И выполнили ее.
— В канун Старого Нового года вы виделись с Парамошиным?
— Виделась.
Ответ заставил Митю, нервно дергаясь, нащупывать воротник сверхмодной рубашки, который был для него излишне просторен.
— И что он себе… позволил?
Она успокоила его:
— В мужском смысле ничего.
— А зачем, если не секрет, вы навестили его? И где?
— В его же больнице. Чтобы сказать, как его ненавижу.
— Он об этом разве не знал?
— Захотелось еще раз напомнить.
— А он? После того, как вы признались ему в ненависти?
— С бешено исказившейся физиономией заревел, как медведь… который когда-то прибил его деда. Заревел, зарычал…
Митя стенографировал.
— И что же именно он зарычал?
— Что изничтожит и убьет моего мужа.
— Изничтожит или убьет? — привычно уточнил Митя.
— Убьет! Сперва обещал прибить нас обоих, а потом — его одного. Чтобы я настрадалась… Так и сказал.
О встрече с «четвертым человеком в стране» она умолчала: ту возможность муж на прощанье вручил и доверил лишь ей.
— Бесцветный, невидимый яд, утверждаю, был подсыпан в стакан моего мужа заранее. Когда еще никого не было… Я ведь говорила, что Парамошин слонялся по пустому залу и подходил к нашему столику. Официант видел и подтвердил.
— Да, подтвердил. А бутылка шампанского: «От нашего стола — вашему. В знак покаяния»?
— То была маскировка. И еще один аргумент!
Митя захлопнул тетрадку.
— Три дня назад я, хоть и был болен, вызвал Парамошина.