Не родись красивой... - Страница 22
С покровительственной полуусмешкой посмотрел ей вослед: «Позвонит… И прискочит!»
«Мужу про все это не расскажу… А то рассердится, что вроде получил взятку за спасение номенклатурного сына. Сейчас не расскажу. Когда-нибудь после… Но как, оказывается, все просто, — размышляла Маша, выйдя из дома, представлявшего собой командный пункт государства. — Один звонок — и с подозреваемого снимаются подозрения. Под Старый Новый год торжествует истина! Несчастливое тринадцатое число превращается в счастье… Один лишь его звонок! А захочет, и для кого-нибудь другого все случится наоборот… Но я-то зачем это ему вменяю? И к чему я злорадствовала, усекала его неверные ударения?.. Он до сих пор благодарен за спасенного сына, а я к своей благодарности все время что-то примешиваю. Без ложки дегтя не могу обойтись? Но ведь муж мне не раз говорил: «Либо не принимай добра, отвергай его, а если приняла, уж будь в ответ благодарна. Не обязательно на словах, но в душе…» А я вот грешу. И про Петю Замошкина даже не помянул, хоть все ему, конечно, известно: перед беседой со мной наверняка доложили. И Парамошину предписано извиниться…» Это наказание показалось ей недостаточным. Ее ненависть требовала полного удовлетворения, мести без промедления. «Защититься от негодяя — еще не значит его наказать, — сказала она себе. — Пусть дуэль состоится тоже сегодня, под Новый год… который Старый! Он выстрелил в моего мужа — и попал в глаукому, в диабет, нанес тяжелое ранение его чести… Теперь выстрел за мной!»
— Вернулась?!
Парамошин вообразил то, о чем грезил: прошлое в ней победило.
— Я пришла сообщить, что ненавижу тебя.
— От любви до ненависти… — попытался он отшутиться застарелой фразой.
— Я не делала этого шага. — Он поднял на нее неверящий взгляд. — Не делала… Потому что никогда тебя не любила. Давно уж хотела сознаться. Выскажу наконец-то всю правду. Не возражаешь?
— Выскажи…
— Никогда, ни часа единого тебя не любила, — повторила она.
— Врешь!
— Думай так, если тебе от этого легче.
Она жаждала убить его, изничтожить. И выбрала самое сильное, как ей казалось, оружие.
Он поднялся, прочно уперся руками в стол, будто не надеясь на прочность ног.
— Зачем же ты… почти десять лет…
— Льстило, что ты выделялся. Что был лидером. Женщинам, особенно молодым, это льстит. Разве не знаешь? Нравились твои броские одеяния. Нравилось быть рядом с первым волейболистом.
— И только поэтому?..
— Можешь не уважать меня. Я сама себя за это не уважаю. Столько лет притворялась… Отвратительно вспоминать!
— Только поэтому?.. — по инерции вопрошал он.
— Нет, не только… Стыдно, но все же сознаюсь. Еще для того, чтобы стать аспиранткой. А потом сразу перейти в твою престижнейшую больницу. При тебе мне было удобно.
— Значит, ты карьеристка? А всегда осуждала…
— В той или иной степени все карьеристы. И это можно понять.
Она провозглашала то, что на самом деле с непримиримостью отвергала. И не щадила себя.
— Для чего я тогда жил?
— Не во мне же одной была твоя жизнь?
— В тебе одной.
— Тогда виновата… Но я не желала зависеть от всех этих прилипал, приставал. Ты меня от них оградил. За это благодарю. От них защищал… Но, увы, не от всех. И это меня тяготит. Прощения не прошу, но хочу исповедаться. И не перед тобой, а перед самою собой. Неужели ты верил, что я могла отвязаться от всех, кто ко мне лез, кто меня преследовал… падал передо мной на колени? Неужто ты в это верил?
Маша лгала оголтело, самозабвенно.
— Ты мне изменяла?
— Верна не была.
Он стал оседать, но не в кресло, как было тогда, перед его первой смертью, а прямо на ковер, на пол. Это было смешно и страшно.
Но ей не было его жаль — она испытывала неведомое ей дотоле садистское упоение.
— Поклянись, — полушепотом произнес он.
— Клянутся в верности. А в неверности — сознаются…
— С кем? Назови имя.
Детали способствуют достоверности.
— Помнишь, ты до срока вернулся из заграничной командировки. А меня трое суток не было. Я, как объяснили тебе, ухаживала за тетей в дальнем поселке, где нет телефона. Так вот, тети у меня нет. — Маша сказала правду: тети у нее не было, потому что она умерла. Те давние заботы племянницы не помогли. — Тебе нужны имена?
— Не имя, а имена?
— Назову… — И, будто пораздумав, она отступила: — Нет, не скажу: ты станешь сводить с ними счеты.
— Они тебе до сих пор дороги? — Он полушептал все медленней, все труднее. — И ты кого-то из них…
— Нет, любила и люблю только мужа. Ни их, ни тебя. А его одного!
— Этого своего Алексея Борисовича?
— Да, своего.
— Я убью вас обоих.
— Его не за что. Хотя ты уже попытался… А меня убивай. Я, может, и заслужила.
В действительности же Маша добивала его.
— На себя ты согласна? Тогда я уничтожу… убью его. Чтобы ты страдала так, как мучаюсь я.
— Ну, его, будь уверен, я заслоню собой. Так что твоя расправа все равно ожидает меня. Но сначала позволь позвонить по телефону.
— Позвонить? — Изумление вернуло ему голос. — Позвонить?! Кому-то из них? Или ему?
— Всего лишь по делу. А кому именно?
Она протянула ему атласную визитную карточку, подобную которой и он никогда не видел.
Парамошин поднялся с ковра, пересел на диван. Голос опять покинул его.
Маша знала, что и у него есть кнопка, делавшая разговор, поднимавший его реноме, достоянием всех присутствующих. Маша на нее надавила.
— Да, — раздался голос без красок и интонаций.
— Это я, Мария Беспалова. Спасибо вам еще раз.
— Все будет в лучшем виде. Я жду звонка.
Онемевший Парамошин не удерживал ее. Трагедия, происшедшая однажды в его кабинете, отчасти повторяясь, начинала напоминать фарс.
«Похоже, я переоценила себя, — спускаясь по лестнице, подумала Маша. — Самое жуткое для него не утеря любви (даже такой!), а угроза неудовольствия власти… С которой я, он подумал, вступила в контакт. Пусть и это его терзает!»
…Понемногу придя в себя и наедине с собой, Парамошин произнес:
— А все с него началось… На Востоке говорят: «Сто друзей — это мало, один враг — это много…» Один недруг — а столько из-за него несчастий! Вот и ее связал с высшими эшелонами. Подложил под власть: «Жду звонка…» И кто ждет! Пока есть он, покоя не будет…
Парамошин не говорил это, а бормотал.
Маша заблудилась в непроходимой пуще, где, ей казалось, не было ни дорог, ни даже тропинок. Отправить маму в Онкологический центр значило обнаружить для Алексея Борисовича ее болезнь. Стрессы же были ему не то что противопоказаны — они были губительны. А не положить маму в Центр — значило лишить ее последнего шанса на чудо. И она положила… Но сообщив мужу, что Полина Васильевна отправилась отдохнуть куда-то на дачу, к стародавней подруге.
В последнее время Маше то и дело приходилось искажать факты. В утешение себе она все чаще вспоминала те самые слова мудрейшего Монтеня: «Тот, кто уверяет, что говорит только правду, уже лжет». Вспоминала все чаще, но утешала ее та мудрость все реже.
Полина Васильевна и Алексей Борисович, при каждом удобном случае напоминавший, что лишь на полтора года старше мамы своей жены (слово «лишь» он подчеркивал!), тесно притерлись друг к другу. Оба не могли существовать на земле без Маши. А еще их объединяло неумение сдаваться на жестокую «милость» несправедливости.
Вокруг помпезно провозглашалось, что в жизни «всегда есть место подвигу», а мама и Алексей Борисович считали, что всегда есть место юмору.
— Подвиги совершаются в экстремальных обстоятельствах, — говорил Маше муж. — Но разве можно постоянно жить в таких обстоятельствах? Ничего себе жизнь!..
Поэтому, когда Маша по секрету от него (опять по секрету!) прибегала к маме в палату, та развлекала ее смешными судебными курьезами, а иногда и солеными анекдотами. Ханжество Полина Васильевна отвергала как фальшь.