Не ко двору. Избранные произведения - Страница 29
– Прикажете поставить самовар, барышня? – спросила, громко зевая, горничная, стаскивая с Сары шубку.
– Нет, не надо, благодарю вас.
– Как же можно, без чаю; вы, небось, прозябли. Эко морозище какой! Господи, Боже мой!
– Ничего, я лягу спать и согреюсь.
– Как угодно-с, – сказала горничная и стала справлять постель. – В котором часу прикажите вас разбудить? – спросила она опять.
– А когда у вас встают?
– Да разно-с. Старшая барышня, Ора Николаевна, почивает до десяти, а то и до одиннадцати часов, ну а Ольга Николаевна с барчонком кушают чай вместе с барыней часу в девятом.
– Вот и меня тогда разбудите.
– Слушаю-с.
Сара села в продавленное кожаное кресло и стала оглядывать комнату. Комната была небольшая, с нависшим потолком, оклеенная простенькими обоями. У стены стояла железная кровать, покрытая темным байковым одеялом; старинный красного дерева комод, с полувыдвинутыми ящиками, припирал заколоченную стеклянную дверь, выходящую на балкон. Небольшое зеркало, с зеленоватым оттенком, кресло, два-три стула и стол довершали все убранство. Видя, что горничная стоит, переминаясь с ноги на ногу, и не уходит, Сара обратилась к ней.
– Как вас зовут?
– Дуняшей-с.
– Идите спать, Дуняша, мне больше ничего не нужно.
– Не помочь ли вам раздеться, барышня?
– Нет, благодарю, я всегда сама раздеваюсь.
– Слушаю-с, покойной ночи.
Сара осталась одна. Она подошла к окну и стала вглядываться в темное беззвездное небо. Оголенные деревья с распростертыми во все стороны сучьями рисовались какими-то гигантскими неопределенными тенями. Из-за огромного черного облака робко показался краешек луны и, словно испугавшись, опять потонул в густом мраке. Плохо спалось Саре в эту ночь на новом месте. Мучительные мысли, видения прошлого – не давали ей покоя. Выглянет один образ и стоит перед ней, как живой, она ведет с ним бессвязную речь; вдруг он пропадает и сменяется другим лицом, целым рядом других лиц… она делает над собой усилие, и ей удается забыться. Ей снится светлый, радостный сон. Забыты неудачи, печали, разочарования, их нет, их даже никогда не существовало; это был какой-то тяжелый гнетущий кошмар, а настоящая жизнь только теперь наступила. Всем хорошо и все такие хорошие, так понимают друг друга, никто никого не мучит, не пилит, не точит, не ненавидит, и она сама счастливая, любящая… ей хочется поделиться со всеми своим счастьем, раздавать его полными руками, чтобы нигде не осталось ни одного темного, унылого, заброшенного, забытого уголка. Да и зачем обделять, обходить… разве не все равны… разве не все братья… Чье это бледное лицо? Ах, это несчастный оборванный жид, истерзанный, отовсюду гонимый; его жалкая хата разбита, дочь обесчещена, жена изувечена, убогий скарб пущен по ветру… он в грязи, в крови… “Христопродавец”, гогочет толпа… “Эксплуататор”… “Скатертью дорога”, – кричат ликующие голоса, а он все стоит скорбный, пришибленный, с протянутой дрожащей рукой, почернелые губы его шевелятся… что это он бормочет?
– Да ведь это – стихи Гейне. Откуда ты их знаешь, несчастный! Теперь уж это не так, это давно, давно прошло…
– Барышня, а барышня, вы приказали разбудить вас, скоро девять часов, – раздался над самым ухом Сары громкий голос Дуняши.
Она раскрыла удивленные глаза. Сквозь оконные занавески глядело тусклое утро. В крышу мерно стучал дождь. Она быстро оделась, отклонив услуги горничной, пришедшей в детский восторг при виде роскошных, доходящих до колен, волос.
– Батюшки, вот волосы, – восклицала она, – какие черные, густые: неужели все ваши, барышня?
– Мои, Дуняша.
– Какая прелесть! У нас, чай, во всем городе таких кос не сыщешь.
Дуняша, вероятно, еще долго бы выражала свой восторг, если б Сара не вернула ее к действительности, сказав:
– Проводи же меня к барыне. Ее появление в столовой произвело некоторое смятение. Все встали из-за стола. Серафима Алексеевна пошла к ней навстречу и, протянув ей свою маленькую руку, добродушно проговорила:
– Милости просим, Сара Павловна. Уж вы извините, что вчера не встретили вас. Рекомендую: дочери мои и внук, прошу любить и жаловать.
Сара пожала всем руки и села на пустой стул возле генеральши. Она смутилась и покраснела, чувствуя устремленные на нее взгляды, и, чтобы придать себе храбрости, стала пристально всматриваться в окружавшие ее лица. Ее горячие черные глаза встретились с бледными глазами Оры Николаевны, глядевшие на нее с нескрываемым удивлением, и она рада была, что генеральша подвинула ей чашку чая, дала ей возможность отвернуться от неприязненного, как ей казалось, взгляда.
– Вы, должно быть, еще не отдохнули с дороги, – обратилась к ней Серафима Алексеевна.
– Меня утомила поездка на лошадях, но это скоро пройдет, – ответила Сара.
– Вы первый раз в деревне?
– Да, первый
– Как бы вы у нас не соскучились, – мы живем очень уединенно.
– Тем лучше, я не люблю общества.
– Ну, как же в ваши годы не любить общества, – усомнилась генеральша.
Сара промолчала.
– Этот молодой человек и есть, конечно, мой будущий ученик, – спросила она, указывая на Костю, который, забив за обе щеки по огромному куску хлеба с маслом, никак не мог его проглотить и стремительно спрятался за спину бабушки.
– Да, вот его надо в гимназию готовить, ну и вот с Оленькой, – генеральша кивнула головой на младшую дочь, – музыкой позаняться
– Вы уже давно играете? – спросила Сара Оленьку.
– Давно, только ужасно скверно, – ответила та, обнажая свои беленькие зубки.
– Это вы, конечно, скромничаете, – приветливо улыбнувшись, заметила Сара, которой понравилось открытое простое личико ученицы. – К сожалению, мы не страдаем скромностью, скорее излишней заносчивостью, – насмешливо вставила Ора Николаевна, вмешавшись в разговор, Сара перевела на нее свои глубокие глаза.
– Вы слишком строги, – сказала она, – самонадеянность вообще свойственна молодости, к этому следует относиться снисходительно.
Оленька искоса поглядела на сестру, закусила губы и ничего не ответила на ее колкость. Серафима Алексеевна беспокойно завозилась на стуле, не желая продолжения “опасного” разговора. Оленька схватила за руку Сару и потащила ее к роялю.
– Сыграйте что-нибудь, Сара Павловна, вот уж вы наверно отлично играете.
– Почему же это “наверно”, – усмехнулась Сара, садясь на табуретку и опуская руки на клавиши. Она заиграла какую-то бравурную пьесу, но вдруг, точно забывшись, наклонила голову и тихие, хватающие за душу, звуки поплыли из-под ее тонких пальцев, – то замирающие, то полные безысходной, щемящей тоски и муки о далеком, о безвозвратно утраченном, – звуки Шопеновской музыки.
– Ах, какая прелесть, вот чудо, вот прелесть! – затараторила Оленька, – да мне при вас стыдно одну нотку взять. Сара очнулась, и ей стало стыдно за свое невольное увлечение. Перед ней стояла Оленька и весело-беззаботно глядело ее пухлявенькое личико. Ора Николаевна молчала, плотно сжав губы и как-то грустно, недовольно смотрела в окно. Сару точно кольнуло. Ей показалось, что ее зарывают заживо в чужую землю. Ее леденила эта комната своей провинциальной обстановкой, зеленою, порыжевшею мебелью, вышитыми подушками на диванах, вязаными тамбуром кружочки на спинках кресел. На окнах – герань, плющ, бегония; на стенах – полинявшие, криворотые и пучеглазые портреты, произведения добросовестного, но – увы! – непризнанного художника. В углу висит в засиженной мухами раме пейзаж, изображающий малиновую пастушку, сидящую на малиновом берегу малиновой реки, а рядом с ней зеленый рыцарь на богатырском коне грозит кому-то кулаком. В кресле у окна генеральша вяжет чулок, равнодушно-лениво перебирая спицами…