Наваждение Пьеро - Страница 3
Не слушая, о чем говорит отец, Никита пробормотал:
– У тебя не осталось ни одного темного волоса…
Отец оглянулся, но с ответом помедлил. У него была большая голова и большие, почти черные, глаза, но все остальное выглядело мелковатым. Никита помнил, что уже лет с тринадцати гордился тем, что перерос отца. Теперь он никакой гордости не испытывал. Ему было жаль, что больше нельзя забраться к отцу на колени и выплакаться вволю, чтобы скопившееся горе опять не свело с ума…
– Мне ведь за шестьдесят, – негромко напомнил отец и отчего-то отвел глаза.
Никита сразу вспомнил то, к чему еще не успел привыкнуть: он и сам поседел в больнице.
– Говорят, ранняя седина от избытка кальция, – улыбнулся он.
– Правда? – подхватил отец. – Тогда это у нас, похоже, наследственное.
– Это? А я подозревал, что другое.
Быстро наклонившись, Никита схватил за хвост кошку с самой простонародной полосатой шкуркой и легонько потянул к себе. Тренированные уличными боями, лапы мгновенно растопырились, и кошка отчаянно заскребла когтями линолеум, пытаясь удержаться возле миски.
– Господа, у моего сына атрофировался мозг, – невозмутимо сообщил отец. – Она же отомстит. Это тебе не собака.
– Думаешь, они все мстят, когда обидишь? – Никита продолжал удерживать в кулаке гибкий сильный хвост, хотя думал уже не о животных.
Отец отозвался так, будто понял его:
– Может, и не все… Но если хотя бы одной из них вздумается это сделать, тебе мало не покажется.
Разжав руку, Никита осторожно погладил серый мех, под которым волнами прокатывалось раздражение. Ему показалось, что кошка отторгает его.
Он оставил ее в покое и опять заглянул в кастрюлю, на дне которой оставалось немного каши. Она сбилась жалким комочком и зябко ссохлась сверху, но Никита все равно спросил:
– Можно я доем? Желудок уже сам себя пожирать начал. Это, наверное, от таблеток.
– Да ради бога! – откликнулся отец, ничуть не смутившись, что сын, который был вроде как у него в гостях, выпрашивает остатки кошачьего завтрака.
Достав ложку из того ящика, где они лежали и тридцать лет назад, Никита почерпнул побольше прямо из кастрюли и набил полный рот. Каша оказалась еще теплой, только совсем не сладкой.
– А зачем кошкам сахар? – удивился отец. – Они и так прекрасно обходятся.
– Но я-то не кошка! Мог бы и предупредить. Я б хоть сверху посыпал…
В ответ прозвучало наставительное:
– Сладкое вредно.
«А зачем мне себя беречь?» – подумал Никита без отчаяния и надрыва, почти равнодушно, ведь у него было время принять то, что он больше не напишет стихи, не пойдет на школьный концерт, не увидит Лину… Эти действия не совершали миллионы людей и были при этом довольны своей жизнью, Никита понимал это, только никак не мог уяснить: зачем нужна такая жизнь?
– Дело ведь не только в книге? – макая в чашку с кипятком пакетик чая, спросил отец.
Не поверив, что он заговорил об этом, Никита привычно переспросил:
– Что-что?
– Не из-за книги же ты… заболел, – упорно высматривая что-то на дне чашки, уточнил отец. – Помнится, ты никогда и не собирался быть поэтом. Ты ведь не к изданию стремился, правда?
Облизав ложку, Никита бросил ее в кастрюлю. Кошек так и придавил к полу этот резкий металлический звук. Их головы, мгновенно ставшие плоскими от того, что разом прижались уши, повернулись, как у солдат по команде: «Равняйсь!» Но стоило Никите заговорить, как они с прежней обстоятельностью принялись за еду.
– Это шито белыми нитками? – спросил он.
Отец опять отвел взгляд:
– Для кого как… Таня вряд ли что-нибудь разглядела. Ей не хочется этого видеть.
– А Васька?
О сестре он помнил все это время, но спросил только сейчас. На самом деле ее звали Василисой – родителям нравились протяжные, былинные имена. Но Никита прозвал ее Васькой, по-своему, с детской нелогичностью протестуя против того, что его одарили сестрой, а не братом. Его утешало лишь то, что в Ваське оказалось очень мало девчоночьего. Ее черные волосы с рождения торчали «ежиком», а глаза были вытаращены от непроходящего изумления: «Как же много можно натворить в этом мире!» Она росла шкодливой и вместе с тем ленивой, Никите приходилось делать за нее уроки и отыскивать в школе потерянную «сменку». Разозлившись, он мог дать ей затрещину, но другим не позволял и пальцем тронуть свою сестру. Пять лет разницы не укрепляли их дружбы, но и не мешали любви.
«Ва-аська, – протянул он про себя. – Вот тебя я хочу увидеть…»
– С Василисой мы этого не обсуждали, – ответил отец тоном, слишком нейтральным для того, чтобы можно было в это поверить.
Только усмехнувшись, Никита опять спросил о сестре:
– Своего урода она еще не выгнала?
– Он не урод, – возразил отец. – Только голова квадратная, а так ничего… И потом, если кто кого и мог выгнать в такой ситуации, так это он ее.
Никита сердито хмыкнул:
– Кто мог подумать, что Васька сама полезет в золотую клетку?!
– Может, изнутри она кажется дворцом… Кто не метал о собственном дворце? Давно мы с тобой там не были.
– Я и не собираюсь!
– Теперь это ее дом. Ты не имеешь права презирать ее выбор.
– Как ты правильно заговорил, – поморщился Никита. – Почему это я не имею права?
Выбросив измученный пакетик с заваркой, отец все также внушительно произнес:
– Потому что это – ее выбор. Свой презирай сколько угодно. Ты вот ешь овсянку прямо из кастрюли, и тебя это не унижает…
– А ее?!
Он так и захлебнулся всем, что нахлынуло, протестуя и защищая Ваську. Ведь она не могла забыть, как однажды мать увезли с кровотечением в больницу, а отец ни о ком не мог думать в тот день, кроме нее, и они с Васькой с голодухи съели кошачью похлебку, которую обычно готовили на несколько дней. Не раз они перекусывали немытым щавелем и заячьей капустой. Забравшись на черемуху, прямо зубами срывали с веток ягоды, а теперь, по словам отца, выходило, будто Ваську все это унижало, и она только того и ждала, чтобы кто-нибудь вытащил ее из нищеты и усадил за дубовый стол, уставленный серебром.
Понимая, что это несправедливо по отношению к отцу, Никита все же сказал:
– Ты ее просто не знаешь.
Гораздо более справедливым ему казалось спасти Ваську от того образа, который на нее натягивали. Не со зла, конечно, к тому же она сама дала повод думать, что он может ей понравиться. Но как бы то ни было, Никита не мог позволить настолько изуродовать свою сестру.
Отец приподнял брови, одна из которых уже начала седеть, а другая оставалась черной:
– Может, Васька и сама себя еще не знает.
«А кто знает?» – подумал Никита, и в тот же момент отец, уловив его мысль, спросил:
– Вот ты знаешь себя?
– Спрашивай-спрашивай, – кивнул Никита. – Ты ведь хочешь узнать что-то более… конкретное?
– Ладно… У тебя… О господа! – вскричал он, пытаясь побороть смущение. – Как мне разговаривать об этом с собственным сыном?
– У меня… Что?
– У тебя появилась… Кто? Ну, не знаю… Подруга? Любовница? Как вы теперь это называете?
– Нет, – не мешкая, отозвался Никита. – У меня нет любовницы.
«Почему я так упорно таюсь от отца? – мелькнуло в голове. – Он ведь меня не выдаст…»
– И ты не собираешься разводиться? – превозмогая неловкость, уже выступившую испариной на крыльях носа, продолжал допытываться отец.
Пришлось повторить еще раз:
– Нет. – И внезапно решившись, Никита добавил: – Хотя так оказалось бы лучше.
– Кому? Тане? Муське?
– Мне, – откровенно сказал Никита и попытался выдержать его взгляд. – Только мне.
Бросив в раковину чайную ложечку, которую все вертел в пальцах, отец грустно проговорил:
– Господа, она все-таки существует…
– Кто?
– Она.
– Да. Она существует. Только она никогда не была моей любовницей. И не будет. Теперь уже нет…
У отца сделались такие глаза, что Никите захотелось как в детстве забраться под кухонный стол, чтоб никто его больше не видел. Оттуда все выглядело другим, и когда мальчика что-то пугало или расстраивало, он залезал под стол, инстинктивно надеясь справиться со страшным, просто изменив угол зрения. Почему-то Никита даже не вспомнил об этом два месяца назад, когда страшное опять его настигло.