Настойка из тундровой серебрянки (сборник рассказов) - Страница 2
В комнате темно. Голубаеву, если он даже чем-то и занимался, свет не требовался. Я долго шарил по стене, прежде чем рука наткнулась на выключатель.
Четыре года я работаю на “скорой”. Не то чтобы сердце моё очерствело, привыкло к людским страданиям, но я научился держать себя в руках при любых обстоятельствах и прежде всего оставаться врачом.
А тут растерялся…
На большом письменном столе, выдвинутом на середину комнаты, до пояса прикрытый простынёй, лежал Павел Родионович. Голова его была запрокинута, одна рука вытянута вдоль тела, другая свесилась со стола.
В первую очередь меня поразило его лицо: оно было синюшного цвета, как при кислородном голодании, но только значительно темнее. И синюшность кончалась чёткой границей на шее, немного ниже подбородка. На лбу и на висках вздулись вены, выступая почти чёрными шнурами. В щёки, в подбородок воткнуты иглы, много игл, наверное, не меньше двенадцати — пятнадцати, и от каждой тоненький провод тянется к большому прямоугольному ящику. Из-под сомкнутых век стекает сукровица, и тоже торчат иглы, но длинные и толще.
В изголовье я увидел тумбочку с разложенными на ней хирургическими инструментами и только теперь обратил внимание на то, что в правой руке Голубаева, упавшей со стола, зажат скальпель. А когда мой взгляд скользнул ещё ниже, стало совсем не по себе: в небольшом алюминиевом тазике на полу валялся шприц с разбитым цилиндриком, окровавленные ватные тампоны и… два глазных яблока. Я узнал их — мутные, словно забрызганные разбавленным молоком! — и содрогнулся, когда сообразил, что Голубаев удалил себе оба глаза, вгонял иглы в лицо и вообще проделывал над собой что-то дикое и непостижимое, пока не потерял сознание от боли.
Истерический крик соседки Голубаевых отрезвил меня. Я быстро выдернул из розетки штепсельную вилку аппарата — и гудение прекратилось. С помощью ничему не удивляющейся Ксении Андреевны я осторожно удалил иглы, торчавшие на щеках, на подбородке, из-под век. Мы завернули Павла Родионовича в простыню и отнесли в машину.
Через несколько минут он был доставлен в хирургическое отделение городской больницы. В предварительном диагнозе я записал сильнейшее нервное расстройство. А что ещё могло тогда прийти мне в голову?
С великим трудом дотянул я до конца дежурства. Перед моими глазами всё стояло синюшное лицо Голубаева, утыканное иглами. Нет, то, что сделал с собой Павел Родионович, не могло быть результатом нервного потрясения. Ставя предварительный диагноз, я просто не имел времени для раздумья, иначе не написал бы такого. Только теперь меня осенило: не слабость, а большое сильное чувство руководило нейрохирургом, он шёл к какой-то цели, и даже слепота не смогла остановить его. Это чувство прорывалось в его лекциях, а я, наивный чудак, думал тогда о ниточке, связывающей Голубаева с жизнью. Какая там, к дьяволу, ниточка! Тысячи стальных тросов и те будут очень бледным сравнением.
Едва сдав дежурство, я сел в трамвай и через четверть часа уже входил в клинику. Там я разыскал Костю Чащухина, своего однокурсника и старого друга. Костя работал хирургом, успехи его были не в пример моим, о нём уже поговаривали в городе, даже писали в областной газете.
Костя провёл меня к себе в кабинет, попросил сестру принести для меня халат.
— Без сознания, — сказал Костя, — но жизнь вне опасности. Шок. И большая потеря крови.
— Но в чём дело, как ты думаешь?
Костя подёргал рыжие баки, которые делали его похожим на Пушкина.
— Мы вызвали жену. Думаю, она нам всё объяснит. Или он сам, когда придёт в себя. Но твой диагноз…
Я замахал на Костю руками.
— Не то, конечно, не то! Но ничего другого я придумать не смог. А времени в моём распоряжении, сам знаешь, сколько бывает.
— Знаю, как же…
— Лицо у него всё ещё синюшное?
— Да. И мне кажется, дело тут не в кислородном голодании. Просто кожа обработана каким-то раствором. Пройдём в палату?
Павел Родионович лежал на спине, дышал чуть заметно. Около постели сидела дежурная сестра. Она шепнула:
— Наполнение стало почти нормальное.
Мы долго молча смотрели на лицо Голубаева с серовато-лиловой кожей.
Днём я отсыпался после дежурства. А под вечер снова отправился в клинику. Но Кости не было, а без него пройти к Павлу Родионовичу я посчитал неудобным. Мне сказали, что он пришёл в себя, однако очень слаб.
Не знаю, почему, но я почувствовал несказанное облегчение.
На следующее утро, когда Костя встретил меня, было у него какое-то странное, взволнованное лицо. И пока я надевал халат, он топтался около меня, дёргал себя за баки.
— Прилетела Мария Фёдоровна, — сказал он. — У него в палате.
— Ты говорил с ней?
— Нет, ещё не успел. Но тут и без того уже такое происходит…
Костя уставился на меня, словно это со мною произошло что-то невероятное.
— Ну? — Я справился с халатом и вопросительно посмотрел на своего товарища.
— Понимаешь, он видит.
— Кто видит? — не понял я.
— Павел Родионович, кто же ещё?
Я посчитал его слова за шутку, едва не рассмеялся, но Костя продолжал смотреть на меня таким напряжённым взглядом, что я осёкся.
— Послушайте, товарищ хирург, — сказал я, — ведь Голубаев удалил себе даже то, что ещё могло называться глазами.
— Вот именно, — в голосе Кости была растерянность. — Вопреки всему. И я бы никогда не поверил, если бы сам в этом не убедился.
— Но как же так? — пробормотал я.
Он развёл руками.
И вот мы входим в палату. Около постели Голубаева сидит жена. Приветливая Мария Фёдоровна очень мало изменилась за эти годы, а в белом халате вообще кажется воплощением доброты.
Павел Родионович лежит на спине, и я вижу его чётко очерченный профиль с запавшими на пустых глазницах веками.
Костя приблизился к постели, спросил:
— Как вы себя чувствуете, Павел Родионович?
— Ничего, коллега, сносно. А это кто с вами?
Я стоял несколько сбоку, да ещё позади Кости, и не произнёс ни звука, так что угадать моё присутствие Голубаев не мог. Он должен был только увидеть меня!
Мы с Костей переглянулись.
— А, вспоминаю, вспоминаю, — сказал Голубаев, — тот самый молодой человек, который любил задавать мне вопросы, да всё этакие, с подкавыкой. Если не ошибаюсь, мы тёзки.
— Как вы могли узнать меня? — изумился я.
— Зрительная память, коллега.
— Вы… вы видите?
— Разумеется.
Тонкие губы Павла Родионовича дрогнули в торжествующей улыбке. Он шевельнулся, Мария Фёдоровна поправила на нём одеяло.
— Но чем?!
— Лицом. Точнее, кожей лица.
— Кожей? — Я подошёл ближе, всматриваясь в серо-лиловое лицо Павла Родионовича. Неподвижность его оказалась обманчивой. Я заметил, что кожа лица Голубаева находится в непрерывном едва заметном движении.
— Вы хотите сказать, что использовали эффект Розы Кулешовой?
— Вы угадали, любитель каверзных вопросов.
— Позвольте, — запротестовал я, — но “видеть” кожей можно только при непосредственном контакте с объектом. А вы…
Голубаев нетерпеливо перебил меня:
— А я чуточку учёный.
— Ты невозможный человек, — вмешалась в разговор Мария Фёдоровна. — Ты нарочно спровадил меня к Наденьке, знал, что я бы никогда не допустила такого безумства. Представьте себе, — она повернулась ко мне, — никто ни в Москве, ни в Бухаресте, ни в Пекине не решился проверить на человеке идеи Павла. У профессора Литвиненко гибли все подопытные животные, на которых он испытывал совместное воздействие лёгкой воды и высокочастотных ударов на нервные сплетения. И обезьянки, и морские свинки, и кролики…
— Эка, нашла с кем меня сравнивать, — обиделся Павел Родионович. — Я-то существо немного более совершенное.
— Ты не подумал обо мне, — с грустью упрекнула мужа Мария Фёдоровна.
Голубаев ещё слабой, плохо слушающейся рукой разыскал пальцы жены. Она ласково приняла её, подняла, прижала к своей щеке.
— У меня очень страшное лицо? — спросил Павел Родионович. И, так как мы все трое медлили с ответом, он сказал: — Это должно пройти, нечто похожее на слабый ожог. Помнишь, Машенька, как боялся Гринчас за свою лёгкую воду? Будто вручал мне атомную бомбу. Раствор, которым я обработал кожу, — пояснил Голубаев мне и Косте, — компонент обыкновенной воды. В молекулу её входит атом кислорода с атомным весом пятнадцать.