Настанет день - Страница 34
Казалось, они битый час глядели друг на друга. А потом Лютер ощутил в себе какого-то нового человека, он сам не знал, нравится ему этот человек или нет, но он, этот новый, сказал Дымарю:
– Если выживешь, придется тебе меня убить, это уж ясно.
Дымарь медленно-медленно моргнул – утвердительно.
Лютер навел на него пистолет. Ему вспомнились все те мячи, которые он посылал в цель там, в Колумбусе, вспомнилась черная сумка дядюшки Корнелиуса, вспомнился дождь, который шел, теплый и тихий, точно сон, в тот самый день, когда он сидел на крыльце и очень-очень хотел, чтобы отец пришел домой, а отца от него отделяли четыре года и пятьсот миль, к тому же возвращаться он и не думал. Он опустил пистолет.
Он увидел, как в глазах у Дымаря мелькнуло удивление. Потом он выблевал с ложку крови, она потекла по его подбородку и дальше, на рубашку. Он откинулся на спину, и кровь хлынула из его живота.
Лютер снова поднял оружие. Теперь должно быть легче, парень больше на него не смотрит, парень сейчас, может, как раз переправляется на тот свет, карабкается на дальний темный берег. Но чтоб наверняка, надо еще раз нажать на спуск, только и всего, одно маленькое движение. С Деканом ведь он разобрался без всяких. Почему же сейчас?..
Пистолет в руке задрожал, и он его снова опустил.
Для тех, кто давно водится с Деканом, будет пара пустяков все это сложить в одну картинку и вычислить его, Лютера. Жив Дымарь или нет, ясно, что дни Лютера и Лайлы в Талсе сочтены.
Но все-таки…
Он опять поднял пистолет, ухватив себя за локоть другой рукой, чтоб унять дрожь, и опустил дуло вниз, наведя на Дымаря. Так он простоял с минуту, пока не понял, что может торчать тут еще час, но так и не сумеет нажать на спуск.
– Что с тебя взять, – произнес он.
Лютер смотрел, как из парня все течет и течет кровь. В последний раз оглянулся – на Джесси. Вздохнул. Перешагнул через Деканов труп.
– Сукины дети, – сказал Лютер, направляясь к дверям. – Сами и виноваты.
Глава восьмая
Когда волна гриппа схлынула, Дэнни снова стал патрулировать свою территорию днем и учиться изображать радикала ночью. Что касается последнего, то Эдди Маккенна каждую неделю, не реже, оставлял у его двери пакеты. Дэнни обнаруживал пачки свежих социалистических и коммунистических газеток и листков, экземпляры «Капитала» и «Коммунистического манифеста», речи Джека Рида, Эммы Голдмен, Большого Билла Хейвуда, Джима Ларкина, Джо Хилла и Панчо Вильи [40]. Он углублялся в непролазную чащу пропагандистской риторики. С таким же успехом это мог быть, к примеру, учебник по инженерному делу: во всяком случае, простому человеку, в представлении Дэнни, эти произведения мало что могли сказать. При этом он так часто натыкался на слова «тирания», «империализм», «гнет капитала», «солидарность», «восстание», что даже начал подозревать: видимо, пришлось выработать специальный язык, чтобы рабочие всего мира уж точно смогли правильно конспектировать эти тексты, даже толком не понимая их. А когда в словах нет смысла, думал Дэнни, как эти олухи (а среди авторов большевистской и анархистской литературы он так пока и не нашел никого, кто не был бы олухом) сумеют всей толпой хотя бы улицу перейти, не говоря уж – совершить переворот в целой стране?
В промежутках между чтением он знакомился с депешами о происходящем на «переднем крае пролетарской революции» (как это обычно именовалось). Он читал, как бастующих угольщиков заживо сжигают в их домах вместе с семьями, как рабочих, входящих в ИРМ, вымазывают дегтем и вываливают в перьях, как создателей трудовых организаций убивают на темных улочках маленьких городков, как разрушают и запрещают профсоюзы, как рабочего человека сажают в тюрьму, избивают, высылают. Как изображают его главным врагом Американского Пути.
Дэнни с удивлением обнаружил, что иногда даже испытывает сочувствие к этим людям. Конечно, не ко всем: он всегда считал анархистов болванами, которые не предлагают ничего, кроме кровопролития, и среди того, что он теперь читал, немногое могло поколебать его в этом убеждении. Коммунисты поражали его безнадежной наивностью: они гнались за утопией, закрывая глаза на основополагающую черту животного под названием человек – алчность. Большевики верили, что ее можно вылечить, как болезнь, но Дэнни знал, что собственничество – это такой же жизненно важный орган, как сердце, и, если его удалить, погибнет весь организм. Социалисты были умнее прочих, собственнических инстинктов не отрицали, но их лозунги почти не отличались от коммунистических.
Дэнни никак не мог понять, почему профсоюзы запрещают и преследуют. Ему представлялось, что их так называемая изменническая демагогия означает лишь, что человек просто требует, чтобы с ним обращались как с человеком.
Он упомянул об этом в разговоре с Маккенной за чашкой кофе в Саут-Энде, и Маккенна погрозил ему пальцем:
– Ты должен беспокоиться не об этих людях, мой юный друг. Лучше спроси себя: «Кто их финансирует? И с какой целью?»
Дэнни зевнул, теперь он все время чувствовал усталость, и он не мог припомнить, когда в последний раз позволял себе хорошенько выспаться ночью.
– Попробую догадаться. Большевики?
– Ты чертовски прав. Из самой России. Это не праздная болтовня, парень. Ленин сам объявил, что народ России не успокоится, пока все народы мира не присоединятся к его революции. Это, черт побери, очень даже реальная угроза для этой страны. – Он стукнул указательным пальцем по столу. – Моей страны.
Дэнни подавил очередной зевок, заслонившись кулаком.
– Как там дела с моим прикрытием?
– Почти готово, – ответил Маккенна. – Ты еще не вступил в эту штуку, которую они называют полицейским профсоюзом?
– Во вторник иду на собрание.
– Почему все так долго тянется?
– Если Дэнни Коглин, сын капитана Коглина, вдруг ни с того ни с сего попросится в Бостонский клуб, могут возникнуть подозрения.
– Разумно.
– Мой бывший напарник по патрулю…
– Тот, который заболел гриппом, знаю. Жаль его.
– Он всегда выступал за профсоюз. Я специально выжидаю, чтобы подумали, будто его болезнь меня усовестила. Пусть считают, что у меня мягкое сердце.
Маккенна запалил окурок сигары.
– У тебя всегда было мягкое сердце, сынок. Просто ты его лучше прячешь, чем большинство людей.
Дэнни пожал плечами:
– Мне кажется, теперь я начинаю прятать его от себя самого.
– Такое всегда опасно. – Маккенна кивнул, словно был хорошо знаком с этой проблемой. – Наступит день, когда ты уже не сможешь вспомнить, где ты потерял те кусочки своей души, за которые так когда-то держался. И почему ты так старался их удержать.
Как-то вечером, когда прохладный воздух пах горящей листвой, Дэнни явился на ужин к Тессе и ее отцу. Квартира у них оказалась больше, чем у него. У него была только плитка на холодильнике, а у семейства Абруцце имелась кухонька с дровяной плитой. Тесса готовила, забрав назад длинные темные волосы, влажные и блестящие от печного жара. Федерико откупорил вино, которое принес Дэнни, и отставил бутылку на подоконник, чтобы вино «подышало». Они с Дэнни сидели за маленьким обеденным столом в гостиной и потягивали анисовую.
Федерико заметил:
– В последнее время я почти не вижу вас.
– Много работы, – ответил Дэнни.
– Даже теперь, когда грипп миновал?
Дэнни кивнул. У копов были все основания обижаться на свое управление. Сотрудник бостонской полиции получал один выходной в двадцать дней, и в этот день он не имел права покидать город – на случай непредвиденных обстоятельств. Поэтому большинство холостых копов снимали жилье возле своих участков – зачем устраиваться основательно, если через несколько часов все равно топать на работу? Не говоря уже о том, что три ночи в неделю следовало ночевать в участке, на одной из вонючих коек, кишащих вшами и клопами, на которой только что валялся бедолага, заступивший на смену после тебя.