Наш день хорош - Страница 9
Парень засмеялся.
Галинка обозлилась и показала ему язык. Парень молча повернулся и пошел. Он подошел к продавщице, взял две порции мороженого и вернулся назад. Галинка нарочно стала глядеть на трамвай.
— Эгей, девушка! — Галинка посмотрела вниз, и тотчас к ней полетело мороженое. — Лови!
Она поймала и вопросительно посмотрела на парня.
— Ешь, — весело крикнул он.
Галинке это показалось забавным. Ни слова не говоря, она принялась за мороженое.
Парень покончил с мороженым, вынул платок, вытер руки и закурил. Он не смотрел на нее, словно забыл о ней.
Галинка доела мороженое, скомкала бумажку и бросила в парня. Она не думала, хорошо это или плохо, просто взбрело в голову и бросила. Ей было беспричинно весело и хотелось озорничать.
Бумажка упала на тротуар. Парень поднял голову, погрозил пальцем и сказал:
— Давно я в кино не ходил...
— Ну, сходи, — ответила Галинка.
— Одному скучно, пойдем вместе, — предложил парень.
— А еще что?
— Да ничего, домой провожу...
— Ишь ты!
— Серьезно...
— Ладно, отстань...
— Пожалуйста, — и парень отвернулся.
К Галинке подошла мать, накинула ей платок на плечи.
— А хорошо-то как! — пропела она, щурясь на солнце.
Парень вскинул голову.
— Ну, что, пойдешь? — громко спросил он и улыбнулся.
— Кто такой? — мать строго посмотрела на Галинку.
— Я не знаю, — ответила она и покраснела.
— А что краснеешь? — мать быстро взглянула на парня. Тот смотрел и смеялся. — Чего уставился? Иди своей дорогой...
— Не гоните, мать, мне ваша дочь нравится.
— Типун тебе на язык! — ответила мать и ушла с балкона.
— Колючая у тебя мама, — засмеялся парень. — Ну, пойдешь в кино или нет?..
— Никуда я не пойду! — ответила она и убежала в комнату.
Усевшись на диван, Галинка долго вышивала.
Она то мечтательно улыбалась, то хмурилась.
Мать недовольно поглядывала на дочь, но молчала.
А Галинка была совсем не виновата.
Виновата была весна!..
БЫВАЕТ И ТАК
По проспекту Горького прогуливалась парочка.
Воздух был чист и свеж.
Небо синее.
Деревья зеленые.
Настроение хорошее, радостное.
Он уверенно держал ее под руку и что-то рассказывал.
Она, склонив головку набок, тихо, воркующе смеялась.
— Здравствуйте, Николай Иванович, прогуливаетесь, значит. Как в Свердловске, да?
Он поднял голову и увидел незнакомое женское лицо. Удивленно ответил:
— Здравствуйте... Я, собственно... В этом порядке, вечер, знаете ли.
— Ну, ну, гуляйте... — смущенно проговорила она.
Он проводил женщину недоуменным взглядом и повернулся к своей спутнице.
У спутницы было злое, расстроенное лицо.
— Это кто?
— Не знаю, милая...
— Я спрашиваю, кто она тебе?
— Честное слово, Верочка, я ее совершенно не знаю...
— Значит, не знаешь? А что у вас было в Свердловске?
— Да что ты, Верочка? Ничего не было, и я там не был...
— Я все знаю, не оправдывайся, меня не проведешь, — она жалобно всхлипнула и, оттолкнув его от себя, докончила:
— А я-то думала — любишь, верный, а ты... Уйди, уйди от меня...
Небо потемнело...
Деревья почернели.
Настроение испортилось.
Она торопливо шла впереди, сжавшись в грустный комочек.
Он — сзади, расстроенно махал рукой, беспомощно смотрел по сторонам.
И вдруг его лицо преобразилось.
Он стукнул себя по лбу, бросился вперед, схватил ее под руку и с надеждой в голосе спросил:
— Верочка, ты помнишь, как она меня назвала?
Верочка, страшно переживающая горе, уныло ответила:
— Николай Иванович...
Он весело рассмеялся и крикнул
— Ну вот! А меня как звать?
Верочка недоверчиво посмотрела на него, несмело улыбнулась и прошептала:
— Виктор.... Виктор Семенович...
По проспекту Горького прогуливалась парочка.
Воздух был чист и свеж
Небо синее.
Деревья зеленые.
Настроение хорошее, радостное
Он уверенно держал ее под руку и что-то рассказывал.
Она, склонив голову набок, тихо, воркующе смеялась...
ВИТАЛИЙ СЕЛЯВКО
ПО ВЕЛЕНИЮ СЕРДЦА
Расставания у вокзала — явление обычное Слезы при этом — тоже. Но чтобы ругань...
К счастью, никто посторонний не слышал ее: привокзальный сквер был безлюден.
— Отстань! — сипел сквозь зубы скуластый парень, обращаясь к долговязому. — Отстань, говорю! — он зло сплюнул и демонстративно отвернулся, уткнув подбородок в спинку скамьи.
— Эх! Дурень, дурень! — нудил длинный. — Больно нужен ты Лукьяновне.
При упоминании Лукьяновны Женька нервно передернул плечами, но не повернулся, только еще злее прохрипел:
— Завязал я. Ты понял? — Он внушительно по слогам повторил: — За-вя-зал!
Долговязый не вытерпел. Махнув рукой, он решительно зашагал к выходу. На полпути остановился, пошарил в карманах, но так и не вытащив ничего, снова махнул рукой. На прощание только крикнул:
— Жду. Привокзальная, 118.
И ушел.
— Не верит. Не верит, что завязал!
Женьку бесило, когда ему не верили. Кто-кто, а долговязый Прут должен знать, как привык Женька, чтобы ему верили. Особенно заключенные. Там, в тюрьме, откуда они с Прутом только что освободились. Должен ведь он помнить недавние зимние вечера, хмурые и длинные, как срок заключения. Они собирались перед сном покурить, позубоскалить. Свет в таких случаях не зажигали.
Крылатое латинское изречение, догадайся только кто-нибудь перефразировать его, звучало бы здесь так: «Расскажи мне про волю, и я скажу тебе, кто ты».
Долговязый Прут, например, обычно рассказывал о том, как ловко «продувал карманы», как геройски водил за нос всегда неповоротливых, в его рассказах, работников угрозыска, с каким шиком «закатывался в ресторан».
Все слушали и понимали, кто такой Прут.
Человек познавался не по тому, врет или не врет он, а по тому, как и о чем врет.
Врали все.
И только сам рассказчик самозабвенно верил собственной фантазии.
Но попробуй кто-нибудь прерви его, усомнись вслух, брось человека в барак с заоблачных высот... Это жестоко. Каждый знал, что такое может случиться и с ним, поэтому каждый, не веря, внимательно слушал. Особенно Женьку. Рассказывал он увлеченно, страстно. Всякий раз дополняя старую историю новыми деталями, он никогда не менял основных событий, как это делали другие в пылу фантазии. Все увлекались до того, что начинали верить ему.
Женька рассказывал, как после долгих скитаний вернулся к родной матери, хотя отроду не знал ее, как зацепили его за старое дело. И не зацепили бы, если бы не заболел он.
Особенно правдив и трогателен был рассказ о том, как «мать своей грудью защищала» его. (При свете блеснули б слезинки — позор!). Как докторша Оля запретила вести в КПЗ больного, и Женьку оставили в больнице. Пожалуйста, беги. Только честное слово он докторше дал.
Хотя на любовь рассказчик не намекал, почему-то все верили в нее и не осуждали Женьку за то, что он честно сдержал свое слово, сам явился в милицию, как только стал на ноги.
Дошло до того, что каждый вечер перед сном кто-нибудь просил:
— Жека, расскажи.
И тот начинал.
Только Прут молчал удрученно, оттого ли, что не верил он Женьке, оттого ли, что завидовал... Популярность Женьки росла. Это возвышало его в собственных глазах. И в конце концов он глубоко уверовал в свою историю. А правда была только в том, что перед арестом его, больного, приютила одинокая женщина Лукьяновна, что лечила его молодая девушка-врач, имени которой он даже не знал, и что милиция не трогала его, пока он болел.
Женька уверовал в свою историю до того, что однажды взял чернила, перо, бумагу и уселся писать письмо. Первое в жизни письмо.