Народники-беллетристы - Страница 14
Началось настоящее "строгое" учение. Днем Михайло работал в мастерской, а вечером бежал к Колосову и слушал его урок. "Занимался он не то что с энтузиазмом, а с каким-то остервенением, и уже не учителю приходилось погонять его, а наоборот. Иногда ему приходили в голову разные вопросы: а что если Колосов умрет или Фомич куда-нибудь уедет! Что тогда с ним будет?" Но Колосов не умер. Фомич никуда не уехал, и молодому крестьянину удалось, наконец, осуществить свою заветную мечту, зажить честной и разумной жизнью. Место помощника машиниста на одном механическом заводе, которое нашел он, окончив свое профессиональное обучение у Фомича, обеспечило ему сносное существование и некоторый досуг для умственных занятий. Михайло хоть и перестал брать уроки у Колосова, но по-прежнему много учился и читал. Казалось бы, он мог теперь считать себя счастливым, но неожиданно у него явились новые нравственные муки.
Однажды, отправившись в библиотеку переменить книги, он столкнулся там со своей, почти забытой невестой, Пашей. Не получая никаких известий от Михайлы, Паша на свой страх отправилась в город и поступила в кухарки. Она не могла достаточно надивиться тем переменам, которые нашла в своем Мише. "Господа, да кто же вы теперь будете?" — с изумлением воскликнула деревенская девушка. Его комната, его костюм заставляли ее думать, что Михайло сделался важным барином. "Это все ваши пальты? — спрашивала она.
— Одежда? — моя.
— Чай, дорого!"
Лампа с абажуром также повергла ее в немалое удивление, но всего более поразило Пашу обилие книг и газет в комнате Михайлы. "Ух, сколько ведомостей у вас… Читаете?" — "Читаю". Паша с испугом смотрела на груду печатной бумаги. "А эти книги?" — "Почти все мои". Бедной девушке все эти "пальты", лампы, книги и газеты казались странною, невиданною роскошью в комнате крестьянина.
Фомич и его друзья полагали, что Паша не пара Михайле, и потому советовали ему не жениться на ней, но Михайло не послушался. При всей разнице в развитии, у них было кое-что общее, — замечает автор, — и именно деревенские воспоминания. Паша подробно рассказывала Михайле обо всех мелочах деревенской жизни: об отце, о родных и знакомых. Михайло внимал ей с интересом, "ему не скучно было слушать эти, по-видимому, ничтожные пустяки". Его часто смешили трагикомические приключения деревенских обывателей, но в то же время "ему было невесело. По-видимому, эти разговоры доставляли ему наслаждение и вместе муку". Михайло стал скучать, у него начали являться приступы какой-то странной, беспричинной тоски. "Это была не та тоска, которая приходит к человеку, когда ему естъ нечего, когда его бьют и оскорбляют, когда ему, словом, холодно, больно и страшно за свою жизнь. Нет, он нажил другую тоску — беспричинную, во все проникающую, вечную!"
Под влиянием этой тоски Михайло чуть было не запил. Однажды, в воскресенье, отправившись с Фомичом гулять за город, он стал тащить в кабак своего спокойного и солидного друга.
— Войдем! — сказал он, страшно бледный. Фомич не понял. — Куда? — спросил он.
— В кабак! — резко выговорил Михайло.
— Зачем?
— Пить!
Фомич счел это за шутку. — Что еще придумаешь!
— Не слушаешь, ну, так я один пойду, я хочу пить.
Сказав это, Михайло Григорьевич ступил на первую ступеньку грязного крыльца.
Но в кабак он не вошел. "Его лицо облилось кровью, он медленно спустил ногу со ступеньки, потом рванулся вперед к Фомичу и пошел с ним рядом".
Такие жгучие припадки тоски повторялись часто. "Его влекло напиться, но, подходя к кабаку, он колебался, медлил, боролся, пока страшным усилием воли ее одолевал рокового желания. Иногда случалось, что он уже совсем войдет в кабак, велит уже себе подать стакан водки, но вдруг скажет первому кабацкому завсегдатаю: пей! А сам выбежит за дверь. Иногда эта непосильная борьба повторялась несколько раз в роковой день и домой он приходил измученный, еле живой… Недуг возобновлялся через месяц, через два"
Что же это за странность? В народнической литературе нам никогда до сих пор не приходилось читать, что "люда народа" могут страдать такой тоскою. Это какой-то байронизм, совсем неуместный в рабочем человеке. Иван Ермолаевич, наверно, никогда не знал такой тоски! Чего же хотел Михайло? Постараемся вникнуть в его новое душевное настроение — оно прекрасно описано г. Карониным.
"Все свое он стал считать чем-то недорогим, неважным или вовсе ненужным. Даже его умственное развитие, добытое им с такими усилиями, стало казаться ему сомнительным. Он спрашивал себя — да кому какая от этого польза и что же дальше? Он носит хорошую одежду, он не сидит на мякине и не ест отрубей; он мыслит… читает книги, журналы, газеты. Он знает, что земля стоит не на трех китах и киты не на слоне, а слон вовсе не на черепахе, знает, кроме этого, в миллион раз больше. Но зачем все это? Он читает ежедневно, что в Уржуме — худо, что в Белебее — очень худо, а в Казанской губернии татары пришли к окончательному капуту; он читает все это, и в миллион раз больше этого, потому что каждый день ездит по Россия, облетая в то же время весь земной шар… Но какая же польза от всего этого? Он читает, мыслит, знает… но что же дальше? Скучно! скучно!"
Дело немного разъясняется. Михаиле скучно потому, что его умственное развитие не облегчает положения его брата-крестьянина и вообще всех тех, кому "худо, очень худо". Хотя мысль его и облетает весь земной шар, но она все-таки или, вернее, именно в силу этого и с тем большим влиянием останавливается на безобразных явлениях русской действительности). Иван Ермолаевич не читает газет, и сам. Гл. Успенский находит, что ему, как хорошему крестьянину, не надобно знать, когда "испанская королева разрешилась от бремени или как проворовался генерал Сиссэ с госпожой Каула" [10]. Но очевидно, что даже в русских газетах Михайло мог находить известия другого рода, заставлявшие его опросить себя, какая кому польза от его умственного развития? Быть может, облетая мыслью весь земной шар, он видел, что где-то там, далеко на Западе, его братья по труду, борются за лучшее будущее; быть может, ему уже удалось выяснить себе некоторые черты этого лучшего будущего, и он тосковал, не имея возможности принимать участие в великой освободительной работе. Дома, в России, он видел много нужды, но полное отсутствие света. Вот как высказывался он, например, Фомичу, лежа на траве во время той прогулки, когда он впервые стал искать дороги к кабаку.
— А ведь они, Фомич, там на дне! — проговорил он: мрачно.
— Кто они? — Фомич удивился, не подозревая, о ком говорит его товарищ.
— Все. Я вот здесь, на свободе лежу, а они там на дне, где темно и холодно.
Фомич не знал, что на это оказать.
— У меня в деревне и теперь живут отец, мать, сестры… А я здесь! — Михайло говорил тихо, как бы боясь, что из груди его вырвется крик.
— Посылай им побольше.
— Да что деньги! — крикнул Михайло. — Разве деньгами поможешь? У них темно, а деньги не дадут света!
Фомич чувствовал, что надо что-нибудь сказать, но не мог. Оба некоторое время молчали.
— Знаешь, Фомич, их ведь и теперь секут.
— Что же делать, Миша?
Давая такой ответ, Фомич сам прекрасно сознавал, что говорит величайшую глупость, но в эту минуту он не мог придумать ничего другого.
Перед Михайлой стоял тот же роковой вопрос, над которым столько билась наша интеллигенция: Что же делать? Что делать для того, чтобы внести свет в темную народную среду, чтобы избавить трудящийся люд от материальной бедности и нравственных унижений? В лице Михаилы, сам народ, "снизу вверх", подошел к этому роковому вопросу.
В самом деле, вспомните, что Михайло еще в юности чествовал какую-то "необычайную жажду борьбы с чем-то", вдумайтесь в его душевное настроение, — и вам станет совершенно ясно, чего ему нужно. "На него иногда нахлынут силы, и он готов подпрыгнуть и чувствует, что он должен идти куда-то, бежать и что-то делать". Ему действительно нужно что-то делать, ему нужно работать для освобождения того самого народа, к которому он принадлежит по плоти и крови. Не помним уже, какой критик в "Русской Мысли" говорил, будто Михайло тоскует отто-го, что ему хочется назад, в деревню. Весьма вероятно, даже наверное, и сам г. Каронин, как народник, не прочь водворить свое детище на старом месте жительства, в знакомой уже нам полуразоренной Яме. Михайло, пожалуй, и согласился бы последовать этому совету, но мы можем уверить гг. народников, что он пошел бы туда не для того, чтобы восхищаться "стройностью крестьянского миросозерцания". Помириться с деревенской безурядицей он не мог уже и тогда, когда был темным, почти безграмотным парнем. Сделавшись развитым человеком, он хочет внести в народ свет и знание. Но какой же свет? Нам кажется, что Михайло едва ли признал бы "светом" то учение, которое, в лице самого даровитого своего представителя, пришло к безотрадному выводу: "остановить шествия цивилизации не можешь, а соваться не должен". Мы думаем, что он отнесся бы к "цивилизации" так же, как относятся к ней его западноевропейские собратья. Он воспользовался бы ею для борьбы с нею же. Он стал бы организовать создаваемые ею силы для борьбы против ее темных сторон. Короче — он стал бы передовым борцом пролетариата.