Над горой играет свет - Страница 3
И остальное тоже подлежит изъятию из темных тайников, даже урна с прахом, наполненная маминой неукротимой душой. Мама часто говорила, что не желает, чтобы ее видели в безобразном виде, а нет ничего безобразней трупа, считала она. Потому и заставила дядю Иону кремировать ее до того, как с ней кто-то захочет попрощаться. Непременно до, вот такая у меня мамуля.
Я торопливо тасую снимки и наконец нахожу вот этот: бабушка на фоне своего огорода. С мамой на руках, совсем еще крохой. Неугомонный виргинский ветер, тот самый, минутой раньше разметавший по одеялу мои девчоночьи секреты, крепко прижимает подол платья к ногам бабушки, длинным и стройным. Солнце за ее спиной, и поэтому четко получился контур фигуры. Если бы фото ожило, бабушка перестала бы сдерживать улыбку, это точно. Она взывает ко мне. Мы с нею связаны одной кровью, и еще любовью к словам и поиску правды. Вот она и выбрала в рассказчицы меня. Я сумею ее понять. Я смогу.
Прямо сейчас и начну, пока еще не потускнел лунный луч, пока я еще не соскользнула с него в мамины объятия, в кольцо ее рук, рук когда-то меня оттолкнувших, и ведь никаких объяснений почему. Во всяком случае, объяснения были совсем не те, которые я хотела услышать.
— Истории становятся былью, когда их рассказывают, — шепчет бабушка.
Запахло яблоками и хлебом, только что из печи. Я жадно вдыхаю и никак не могу надышаться.
Гляжу в раскрытое окно, надеюсь, что с неба сорвется на счастье звезда. Далеко-далеко в ночной тьме вспыхнул свет — идет гроза? Осени, вёсны и лета, вот бы как представить свою жизнь. Не люблю видеть мир в мертвенно-холодном зимнем свете. Это у меня от мамы.
Устраиваюсь на кровати, скрестив ноги по-турецки, духи помогают моим рукам нащупать то, что нужно. Я погружаю пальцы в россыпь детских секретов. Начать надо, конечно, с мамы и папы, с того, как они встретились. Начало их истории — это начало меня. Слышу шум голосов, будто стрекот стрекоз и цикад.
Я расскажу про наши жизни, про свою жизнь, хочется оправдать надежды бабушки Фейт. Из окна своего детства я смотрю на луну и звезды, на мою гору, на тот отрезок жизни, которая еще впереди, и на тот, что уже прожит. Духи подсовывают мне нужные подсказки, и я выбираюсь на верную тропу, ведущую до самого верха.
Жизнь моя начинается сызнова.
ГЛАВА 2. Дотлевай, огарок! [1]
1954–1961
Воздух благоухал чистотой, свежестью и запахами созревания. Призраки старых горцев присматривали за потерявшимися детьми, убаюкивали их, шелестя листвой деревьев, буйно разросшихся на горных склонах. В такой день не могло случиться ничего дурного. День щедрый на добро и благо. Тогда и повстречались мои родители, Фредерик Хейл Кэри и Кэти Айвин Холмс, и сразу накрепко полюбили друг друга.
Мама походила на принцессу из Древнего Египта, хотя выросла не во дворце, а в скособоченном домике, на одной из лесистых гор Западной Вирджинии. В своих простеньких ситцевых платьях и с грязными босыми ногами она все равно была иной, нездешней породы. Это замечали все. Это очевидно и на фотографиях, сохранившихся в дневниках бабушки Фейт. Это всякий раз отражалось на лицах мужчин, когда мама скользящей походкой шла мимо, оставляя в воздухе аромат духов «Шалимар» и дразнящей женской притягательности. Это отразилось на лице папы, когда он увидел ее, сидящую за кухонным столом бабушки Фейт.
Когда они сбежали, маме едва исполнилось восемнадцать, а ему уже стукнуло двадцать два, случилось это в субботу, в самую грозу. Дед воспринял побег спокойно, ему надоело отгонять ошивавшихся у окна дочки молодых кобелей, будто она сука в течке. Да и черт с ней. Одним ртом будет меньше. Одной шалавой, которой невтерпеж, чтобы ее обрюхатил какой-нибудь сопляк, ворчал дед. А бабушка, та хотела лишь, чтоб у девочки случилось в жизни что-то хорошее. Чтобы не так, как у всех остальных. Мама и сама не прочь была упорхнуть. Она вообще была вихрь, с неуемным зудом в крови.
А началось все так. Однажды папа по старой просеке для трейлеров забрел на верхотуру, в надежде сбагрить свои причиндалы для кухни. Откашлявшись, постучался в облезлую дверь. Обнюхав его штанины, старый одноухий Задира для приличия гавкнул и заполз под дом, это раньше он исправно гонял чужаков, правда давненько. Выпрямив спину, папа коснулся пальцами шляпы, приветствуя черноглазую женщину, открывшую ему. Лицо ее когда-то было красивым, но заботы и печали избороздили эту красоту морщинами. Подбоченившись одной рукой, другой женщина придерживала дверь, собираясь ее захлопнуть. Несколько густых длинных прядей, выбившихся из пучка, топорщил ветер.
Папа сверкнул белозубым оскалом:
— Мэм, не спешите закрывать, сперва подумайте, как вы в последний раз стряпали.
— Как я в последний раз стряпала?
— Да, как? — Папа пустил в ход бархатный баритон под Грегори Пека. Он всегда говорил, что перед Голосом Пека ни одна не устоит. — У меня есть всякие кухонные штучки, вот в этом чемоданчике. Вы позволите войти в этот славный дом, мэм?
— Ладно уж, заходите, а то еще уроните свои штучки. — Усмехнувшись, она посторонилась: — Кстати, я Фейт Холмс.
— Фредерик Хейл Кэри. К вашим услугам, мэм. — Он прошел за бабушкой в кухню и метнул на стол открытый чемоданчик.
Бабушка провела пальцем по деревянным ложкам, по лопаточкам, по сверкающим лезвиям ножей.
Тут прибежала из леса мама и уселась, поджав ногу, на стул напротив папы, а второй ногой легонько покачивала, изображая нетерпеливое равнодушие.
— Моя дочь, Кэти Айвин. — Бабушка выбрала лопаточку и две деревянные ложки: — Их я покупаю, Фредерик.
Из банки с мукой она вынула холщовый мешочек, в котором хранила деньги, вырученные от продажи картофельных хлебцев и яблочного повидла, отсчитала несколько банкнот, испачканными мукой пальцами вручила их папе. О том, сколько ей придется наготовить хлебцев и повидла, чтобы восполнить урон, бабушка старалась не думать. В жизни порой случается неотвратимое, чему быть, того не миновать. Даже если придется немного подождать решающего визита. Подождать день, а то два или три — как уж пойдет дело. Бабушка спросила:
— Не хотите поужинать с нами в воскресенье, в пять часов?
— Большая честь для меня, мэм. — Папа оторвал взгляд от мамы и подтвердил уговор рукопожатием. — Спасибо, значит, до воскресенья.
— Будем ждать.
При этих словах мама опять качнула ножкой, ее крупные сочные губы растянулись в довольной улыбке. Черные волосы безудержно рассыпались по плечам, скулы были высокими, глаза темными, как тайна ненайденной пирамиды, а когда мама оттирала грязные разводы на лице, кожа ее становилась нежной и шелковистой. В тот день по кухне прокатился электрический разряд, от которого Кэти Айвин вся затрепетала.
На следующий день бабушка снова залезла в тайный мешочек, она собралась купить отрез дочери на платье. До города было далеко, и городских она недолюбливала. Но бабушка твердо решила открыть дорогу лучшей из своих дочерей, это святое.
Сплетни про мать бабушки Фейт до сих пор не утихали. Дескать, женившись на ней, отец «подмешал не ту кровь, испортил породу», так тут говорили. А когда бабушка Фейт спрашивала у папы, что же такое он подмешал в ее кровь, тот лишь крепко обнимал дочку, бормоча: «Только сладкий сахарок, моя радость». Потом начинал ее щекотать, чтобы радость его рассмеялась и не думала о том, что кожа у мамы темней, чем папина, самую малость, чтобы она забыла про вечное перешептывание за спиной и про то, как мама велела прекратить ненужные расспросы. В жизни вообще много тайн, говорила обычно бабушкина мама, то же самое говорила когда-то дочери бабушкина бабушка, спустя годы то же самое скажет бабушка Фейт собственной дочке.
Про свою жизнь, проведенную на горе, вдали от родителей, которые уже давно умерли, бабушка Фейт много чего поняла и давно знала, что от слез душе никакого толку. Потому слезы она загнала внутрь, ей яснее ясного виделось, как нутро ее затопляют соленые воды, зато снаружи она совсем как растрескавшаяся иссохшая пустыня. Как бы то ни было, надо сосредоточиться на самом главном в данный момент: отыскать лучший отрез для дочкиного платья, которое должно вызволить ее из заточения на горе.