Начало века. Книга 2 - Страница 32
Меж Никольским и Денежным серый забор заграждал неприятные пустоши, посередине которых уныло валялись могильные памятники, продаваемые на Ваганьково; не понимали еще: это есть аллегория: в месте сем будет Арбату — капут; полагали: под памятниками тот уляжется, этот; и — только. Перед самой войной с места этого встал дом-гигант, унижал Арбатский район, двухэтажный, облупленный, — восьмиэтажной своей вышиной213, чтобы в дни Октября большевистскими первыми пулями в стекла приниженных «юнкерских» особняков — тарарахнуть; единственный дом-большевик победил весь район; стало быть: и надгробные памятники назначались — Горшкову, Мишель Комарову, маман Байдаковой, Зензиновым, Старицкому или — «старому Арбату»: всему!
Здесь кончаю обходы домов; знавал — все: от Горшкова до Гринблата;214 мог бы представить отчет о развитии писчебумажной «Надежды»215 (зеленая вывеска, принадлежавшая сестрам, двум); сестры, «Надежды», бумагой, чернилами, которыми написано все, что писал, меня долго снабжали, надежду двоя; и позднее, наверное, стали «кадетками»; мог бы отчет написать о седеньи мосье Реттере (специальный кофейный магазин), чернявом, проседом, седом (в Новодевичьем — крест), о явлении Белова, колбасника, тяжким ударом колбас поразившего Выгодчикова, отчего он торговлю свою передал; мог сказать бы еще о «Распопове», мастере дел золотых, и о «Бурове», в буреньком домике, угол Никольского: «Трости, зонты».
В детстве круг интересов и знаний о мире граничил с Арбатскою площадью, где — «Базбардис парфюмерия» («Келлер» — потому) и где «Чучела» Бланка — Харибда и Сцилла; и — океанская неизвестность за ними («Америка» же — Моховая); и далее — только стена шоколадного цвета и вывеска строгая в ней: «Карл Мора»216 (а магазин «Друг школ» появился поздней); кто и что «Карл Мора» — неизвестно; она, он, оно? Горизонт! Подведут меня маленьким; я постучу в «Карл Мора»; и — назад: на Пречистенский.
Смутно лишь чуялось — там океан опоясывает, ограничивая «нашу» площадь: Арбат, Поварскую, Собачью площадку, Толстовский, Новинский, Смоленский, Пречистенку; домики, что над бульваром; и снова: Арбат; круг — смыкался: арбатцы свершали свои путешествия в круге, прогуливаясь на бульваре Пречистенском и возвращаяся Сивцевым Вражком домой: на Арбат.
Зато все, что свершалось в пределах арбатского мира, — опознано было: подъехал купец Окуньков под портнихину вывеску (тут, на Арбате, портниху завел); знают, что будут делать портниха и он, сколько времени (когда на ночь, когда на вечер); едет, а от букиниста — Распопов идет; глядь-поглядь — и мальчонку к Горшкову за рыжичками посылает — Горшчихе шепнуть; а Горшчиха в бурдовом платке, всем и каждому — с лисьим лицом:
— «Под портнихой стоят окуньковские лошади».
Это всезнание вместе с домами и личностями сохранилось до самого до 901 года; бывало — студентом идешь; а из правого дома, за шторкою, — око; из левого дома, из форточки, — высунутся: и согласно решают, что «Боренька», мол, Николая Васильича сын, с «Апокалипсисами» под мышкою шествует в дом Осетринкина, что у Остоженки, чтоб о семи громах мудрствовать; все же эдакого вездесущего знания, как у Петрова (магазин его часовой на Остоженке), — нет: седовласый, почтеннейший, интеллигентный Петров не районный всеведец; он есть московский всеведец; и он — всемогущий: бывало, билеты распроданы на бенефис Ермоловой; мать — прозевала: в отчаянии; и Каблукова, профессора, — просит:
— «Иван Алексеич — билет». Он разводит руками:
— «Никак невозможно: одно остается — Петрова просить».
Разговор — в Благородном собраньи, в антракте концерта; на счастье, средь тонных причесок, проборов, профессорских лысин серебряная борода и серебряные, пышновейные кудри Петрова; к нему: обещается: может, — достанет билет.
Достает!
Всемогущий, всезнающий и вездесущий Петров, — часовщик, заводящий часы у Толстого и многих великих людей, — спутник жизни; сразил меня с первого же появления к нему: починить часы; он — часы взял, повертел, записал, выдал номер; и с тонкой иронией (не признавал декадентов, читая, конечно же, «Русские ведомости»):
— «Что же, все продолжаете посещать Гончарову? Ну — как? Деньги — дбстаны? Что теософия, — нравится?»
До посещения этого думал я, что вездесущие духи Петрова, ну, там — аллегория; но посетивши — уверовал.
Средний арбатец, конечно, не тем был: он — Выгодчиков плюс Горшков, разделенные на два; и недосягаемой высью, Ивановою колокольней над «Выгодчиков плюс Горшков, разделенные на два», стояла культура не Дмитрий Иваныча Янчина вовсе, а Иванова, Иван Иваныча, критика, или Ивана Иваныча Янжула, оси пролеток ломавшего (грузен и толст); коли оси пролеток ломал, предводительствуя всем арбатским районом, умопостигаемо производя свой подсчет кулаков — староносовских, городовых и антоновских, дворничьих, будучи даже фабричным инспектором, — делалось страшно за мысли немногих юнцов, катакомбно живущих, считавших Иван Иванычей, двух, — не Ивановыми колокольнями, в небо торчащими, скорей — Ивановой ямой; что, если Янжул узнает про то да дворовым Антонам расскажет? Антоны, надевши тулупы, студентов бивали ведь.
Делалось страшно: нас — мало; «их» — много; мы — хилые юноши; «они» — мясистые мужи; меж ними и бытом Арбата — естественная эволюция: с Доргомилова до Моховой; мужик сено приехал продать: на Сенную, на площадь; глядь — уже с лотком на Сенной; глядь — уж он Староносов: лавчонку завел; передвинулся, лавку расширил — Горшков; дело сладил — Мозгин, в котелке, даже Выгодчиков; уже он Байдаков, уж Рахманов, имеющий собственный дом и ученую степень: хозяин наш; сын будет Янжулом; а коли так, каждый — Янжул, или — естественное увенчание сил, синтез духа тяжелого с телом десятипудовым.
А мы?
Ощущали отрыв.
Хорошо вспоминать, когда прахом рассыпались камни канонов арбатских; в описываемое время ведь «камни канонов» еще не стояли в музеях: над нами висели, грозя раздавить.
Я раздав ощущал, по Арбату бродя и обдумывая свои мысли… о символах под домом Старицкого, под Миколой на камне, глаза поднимая, чтобы не видеть прохожих; и ласточки реяли, тихо вывизгивая, над крестом колоколенным.
Аргонавтизм
Таков кружок чудаков, изображенный в этой главе, кружок в очень условном смысле, выросший совершенно естественно; впоследствии Эллис назвал кружком «аргонавтов» его, приурочив к древнему мифу, повествующему о путешествии на корабле «Арго» группы героев в мифическую страну (по предположению, в Колхиду): за золотым руном; я написал стихотворение под заглавием «Золотое руно», назвав солнце руном;217 Эллис, прицепившись к нему, назвал нас «аргонавтами»; «аргонавты» не имели никакой организации; в «аргонавтах» ходил тот, кто становился нам близок, часто и не подозревая, что он «аргонавт»; не подозревал о своем «аргонавтизме» Рачинский, еще редко меня посещавший и не бывавший у Эллиса; не подозревал Э. К. Метнер, весной 1902 года не живший в Москве218, что и он — сопричислен; собственно, — никто не держался за кличку, и, вероятно, многие затруднились бы определить, в чем именно заключается пресловутый «аргонавтизм»; провозглашал обыкновенно Эллис, придя в восторг от того или этого: «он — аргонавт». Проживи мой отец еще несколько лет, вероятно б, старик-математик удостоился почетного звания, которым награждал Эллис, повинуясь минуте и прихоти; Блок почувствовал себя «аргонавтом» во время краткой жизни в Москве219, и скоро забыл о нас. Но прозвище «аргонавт» существовало, как помнится, до 1910 года, когда книгоиздательство «Мусагет» воссоединило под кровлей редакции былых «аргонавтов»; они ютились в «Орфее», подотделе издательства, и боролись там с «логосами», сотрудниками неокантианского журнала, который издавал «Мусагет»;220 с исчезновением Эллиса из России никто не вспомнил об «аргонавтах»; они — «утопия» Эллиса, его мечта, которой он защищался против твердого, нас обступившего московского или, верней, староарбатского быта. Каково же было негодование Эллиса, когда присяжный поверенный Соколов через пять лет «спер» у Эллиса его лозунг и преподнес Рябушинскому в качестве заглавия журнала;221 и появился первый номер никчемно-«великолепного» «Золотого руна», вызвавшего в публике ассоциации, обратные эллисовским: «Золотое руно» — издатель-капиталист, которого-де можно «стричь»; Эллис проненавидел несколько лет эту пародию на его утопию; Рябушинскому же было все равно, как назвать, хоть — «Налаченное пузо»!