Начало, или Прекрасная пани Зайденман - Страница 37
Итак, математик страдал. Когда был создан еврейский квартал, он оставил свою квартиру и переехал в дом поблизости, с южной стороны площади Красиньских, на улице Длугой. То была ошибка, проистекающая из математической логики учителя. Он хотел остаться на насиженном месте и смотреть издали на свой прежний дом в районе гетто, поскольку рассчитывал, что война долго не продлится. Следовало же поступить иначе, может быть, менее рационально, зато дальновидно. Соседи учителя Виняра перебрались на дальнюю окраину города. Это несколько походило на сожжение мостов за собой, что учителю Виняру казалось малодушным и даже, пожалуй, недостойным. И потому он остался. Оттого и страдал. Днем и ночью он становился свидетелем триумфа зла. Чуть ли не за стеной умерщвляли соседей. Утешала его мысль, что Бог и Польша строго учитывают все эти преступления и в день суда вынесут свои приговоры. Бог в более поздний срок, а именно в мире ином, Польша же — в соответствии с чрезвычайными законами. И все же он страдал, так как сознавал, что самый суровый приговор не вернет к жизни умерщвленных соседей и не осушит проливаемых еврейских слез.
Трамвай все не подходил. Дул холодноватый ветер. Женщина, стоявшая рядом с учителем, застегнула воротник пальто. Далеко, за оградой гетто, раздались выстрелы. Учитель Виняр привык к подобным звукам. Но внезапно, к изумлению наставника многих поколений гимназистов, до его ушей донесся также другой звук, в высшей степени своеобразный. Раздались такты мелодии из большой шарманки. Слышны были тарелки, и большой барабан, и малый, а также, похоже, скрипки, флейты, контрабасы, учитель Виняр не мог этого точно определить, так как его музыкальная культура была невысока, а слух ослабленный. Но вне всякого сомнения, на площади раздавалась веселенькая музыка, и тут учитель вспомнил о карусели, которая была недавно здесь установлена. Она стояла почти у самой ограды гетто, пестрая и радостная, как все карусели на свете. Были там белые кони с красными ноздрями, венецианские гондолы, повозки, сани и даже великопанская карета. Все это вращалось в такт музыке, механизм карусели постанывал, кони скакали, гондолы плыли, сани скользили, а все вместе шумело, трещало, бренчало и непрерывно вращалось посреди взрывов смеха, повизгивания пугливых девиц, возгласов молодых людей, заигрывания, хихиканья и прочих нежностей. Учитель Виняр посмотрел на карусель, увидел мчащийся пестрый круг, смеющиеся лица, развевающиеся на ветру волосы девиц, белые пятна голых икр и бедер, шевелюры, рубашки, юбки, голенища, трусики, галстуки, флажки, конские гривы, фонарики, лавочки, цепочки, лебедей, бабочек. Учитель увидел этот прелестный, музыкальный, механический, панический вихрь и услышал вопль шарманки, треск автомата, крик еврея, грохот механизма карусели.
Женщина в наглухо застегнутом пальто сказала:
— Я предпочитаю трамвай.
Они посмотрели друг другу в глаза. Если бы женщина произнесла эти слова чуть раньше, учитель Виняр, может, и ухватился бы за них, как за последний якорь спасения, как за буксирный трос, — и выкарабкался на берег надежды. Но она заговорила слишком поздно. Учитель Виняр, математик, выпустил из рук газету, повернулся в пируэте, как если бы сам находился на карусели, и замертво упал на тротуар.
Неизвестно, какие мысли посетили его в тот момент, когда он упал. Женщина в наглухо застегнутом пальто позднее сообщила родственникам математика, что, уже лежа на земле, с закрытыми глазами, по-прежнему стискивая зонт в судорожно сжатой ладони, учитель прошептал синеющими губами слова, которые могли означать то ли — «О Польша!», то ли — «Ох, поляки!» — однако вопрос этот так и остался невыясненным. И все же во время похорон учителя Виняра выступавший со словами прощания гимназический преподаватель физики, с которым покойного долгие годы связывала тесная дружба, заявил собравшимся провожающим, что математик Виняр «пал на посту». И это соответствовало истине. Гроб с телом покойного от кладбищенских ворот до самой могилы несли бывшие ученики, среди них ученик Павел Крыньский, который хоть и не отличался математическими способностями, но покойным был все же любим. Среди присутствующих на похоронах недоставало ученика Фихтельбаума и еще нескольких учеников веры Моисеевой, судьба которых косвенно отразилась на судьбе учителя Виняра. Эти отсутствующие, как можно было заключить, успели, однако, опередить математика на пути к вечности.
Во время похорон шел мелкий надоедливый дождик. Дамы прятались под зонтиками, мужчины шаркали галошами по аллейкам кладбища, покрытым гравием. Когда могилу украсили букеты скромных цветов, провожающие разошлись. Некоторые из них, несмотря на дождь, прогуливались еще некоторое время среди могил, читали фамилии умерших и даты их смерти, высеченные на каменных досках и мраморных плитах, оживленно обсуждали судьбы тех, кого знали лично или помнили из истории Польши. Люди пожилые во время прогулки свыкались с мыслью о собственном достаточно скором уходе из жизни, молодые утверждались в своем патриотизме. И то и другое было весьма своевременно. Немногим из тех провожавших удалось пережить войну и дождаться времени, когда об учителе Виняре никто уже не помнил и никто не утверждал, что он пал на посту. Ведь что ни говори, в эпоху, которой предстояло наступить после войны, такой либерал, христианин и пацифист, как учитель Виняр, не мог рассчитывать на популярность. Не вызывало сомнений и то обстоятельство, что математик пал на остановке, а не на баррикаде и, падая, держал в стынущей руке не винтовку, а зонт, да к тому же еще и латаный, поскольку математик был человеком бедным.
В день похорон учителя Виняра карусель на площади Красиньских все так же кружилась, лошадки скакали, повозки подпрыгивали, сани скользили, гондолы плескались, флажки трепетали, девицы визжали, молодые люди покрикивали, шарманка хрипела, механизм карусели грохотал, автоматные очереди становились все громче, рвались артиллерийские снаряды, ревело пламя, и только еврейских стонов не было слышно из-за ограды, потому что евреи умирали в полном молчании, они отвечали гранатами и личным оружием, но рты их молчали, ибо они были мертвы, более чем когда бы то ни было прежде, мужественно выбирали они смерть, еще до того, как она наступала, выходили ей навстречу, в их гордых глазах было все величие человеческой истории, в них отражались пожары гетто, охваченные ужасом морды эсэсовцев, одуревшие морды польских зевак, собравшихся вокруг карусели, горестное лицо покойного учителя Виняра, в их глазах отражались все далекие и близкие судьбы мира, все его зло и крупица его добра, отражалось лицо Создателя, мрачное и гневное, печальное и немного смущенное, потому что Создатель отводил глаза к другим галактикам, чтобы не смотреть на то, что уготовал Он не только своему избранному народу, но всем людям земли, оскверненным, соучаствовавшим в зле, подлым, беспомощным, устыдившимся, а среди всех людей земли и тому человеку, который, стоя на остановке трамвая, точно на том месте, где несколько дней назад учитель Виняр пал на посту, благодушно сказал:
— Вот жидов поджаривают, аж треск стоит!
С неба, затянутого дымами, никакой гром, однако, не прогремел и не поразил того человека, ибо так было предначертано в книгах творения тысячи лет назад. А еще было предначертано, чтобы учитель Виняр умер немного раньше и не услышал слов того человека, который весело рассмеялся и направился в сторону карусели.
Седло слегка давило. Наверняка снова плохо затянули подпругу. Все чаще приходилось ему сталкиваться с разгильдяйством. Как если бы в атмосфере этой страны таилась некая бацилла, которая проникала даже в организм его подчиненных. Мерин поднял голову, копыто звякнуло о камень. Он любил подобную гармонию между собой и животным. Именно в такие минуты он сильнее всего ощущал связь своего человеческого естества с природой. Деревья нежно зеленели, в воздухе пахло весной, над прудом пронесся легкий, теплый ветер, наморщил гладкую поверхность воды. Когда-нибудь это кончится, подумал Штуклер. Аркадия не может длиться вечно. Мерин ступал теперь шагом в тени развесистых каштанов и лип. Все еще голые ветви открывали вид на светлый дворец и обломки античных колонн, которые казались вырастающими из воды, как развалины затопленного строения. Здесь все подделка, подумал он, фальшива даже красота, ими созданная. Легко ударил хлыстом по крупу коня. Мерин перешел на размашистую рысь. Засвистел ветер, теперь Штуклер слышал шелест летящих из-под копыт камней и наполненный, благородный цокот. Он снова подумал, что когда-нибудь все это кончится. Эта страшная война когда-нибудь кончится, последует возвращение к обыденности. Но если мы войну проиграем, не будет нам места под солнцем. Так было всегда. Орда заполонит Европу. Варвар будет торжествовать на руинах. Он остановил коня. Солнце стояло высоко, просвечивало сквозь кроны безлистных еще деревьев. Тени ветвей ложились на траву. Варвары заявят, что мы были преступниками, отребьем рода человеческого. Мы жестоко ведем эту войну, но ведь все войны одинаково жестоки. Нам припишут величайшее от сотворения мира бесчестье, как если бы все это происходило впервые в истории человечества. Но мы не совершаем ничего такого, чего другие не совершали бы до нас. Убиваем врагов нашего народа, чтобы одержать победу. Убиваем с огромным размахом, потому что мир ушел далеко вперед и теперь все происходит с огромным размахом. Это смешно и печально, но если мы проиграем войну, победители заявят, что мы совершали массовые убийства, как будто убийства более умеренные могут иметь оправдание. Такова их нравственность, во имя которой они ведут войну. Если мы проиграем, они составят список жертв и придут к заключению, что мы были преступниками, лишенными совести. Я приказал убить не более ста евреев. Если бы я приказал убить только десять, разве я был бы более добродетелен, а душа моя более достойна спасения? Это же нонсенс, но ведь они именно так и скажут, если выиграют войну. Будут пересчитывать трупы, и не придет им даже в голову, что я столько убивал, чтобы выиграть войну. Убивал бы я меньше, щадил бы противника, стал бы предателем собственного дела, ибо милосердие на войне означает действие в пользу противника, уменьшение собственных шансов. Так было всегда. Евреи? Поляки? Русские? Каждый пощаженный еврей или поляк может способствовать тому, чтобы на этой войне погиб немец, человек моей расы и крови. Но если они победят, меня обвинят в беспощадности, забудут, что так было всегда, забудут также о собственной жестокости и недостатке милосердия. Не я придумал войну. И не Адольф Гитлер ее придумал. Сам Бог сделал людей воинами. Так было всегда.