Начало, или Прекрасная пани Зайденман - Страница 34

Изменить размер шрифта:

В машине Павел сказал:

— Я помню ее высокой, крупной женщиной. Стала такая маленькая. У вас не возникает впечатления, что все сокращается? Как если бы жизнь непрестанно нас уменьшала.

Грушецкий смотрел перед собой. Свет от приборной доски падал на его худощавое, англосаксонское и пястовское[75] лицо. В зубах он сжимал трубку. Молчал. Пожал плечами.

— Ей уже скоро восемьдесят, — сказал он наконец, взяв трубку в левую руку, правая лежала на руле. — Жизнь так уж устроена, что мы стареем.

— У вас впереди еще много времени, — сказал Павел. — Я — другое дело. У меня времени остается все меньше. Тяжело это сознавать. Что-то уходит и не возвращается. Вечные утраты.

— Я бы не рассуждал столь пессимистично. Что касается возраста, между нами нет разницы. Когда-то была, да. А сегодня она уже несущественна. Все дело, на мой взгляд, заключается в том, как оценивать действительность. У вас несколько романтичные взгляды, я бы так это определил.

— Романтичные? — повторил Павел. — Мне такое никогда не приходило в голову. Я всегда твердо ступал по земле.

— Ну, ну, — сказал Грушецкий, он внезапно съехал в сторону, притерся колесами к тротуару и заглушил двигатель. — Я бы так не сказал, дорогой друг… Наслышан о некоторых ваших похождениях в последнее время…[76] Что это, если не романтические фантазии?

В его голосе звучали нотки обвинения. Он снова посасывал трубку. Павел рассмеялся. Грушецкий показался ему забавным.

— Смеетесь? Как вам угодно. Но речь ведь идет не о вас, не о ваших делах, может быть, даже жизни. Со всем этим можете делать все, что вам угодно. Но вы подставляете под удар страну! Без смысла, без малейшего шанса.

— А где есть смысл и шанс, пан инженер? Мы сидим по уши в болоте, а когда кто-то хочет из болота выбраться, вы говорите, что это не имеет смысла?!

Грушецкий кивнул:

— Да. Не имеет смысла. Можно утонуть. Можно пойти на дно.

— Значит, сидеть и не рыпаться? Никаких движений, да?

— Никаких движений! Любое движение опасно. В конце концов, если уж вам по душе подобные не слишком удачные сравнения, мы сидим в этом болоте по шею, но голова, что ни говори, остается снаружи. Если начнем взбрыкивать, нам конец! А то было взбрыкивание, просто взбрыкивание! И вот результат. Неужели вы не поняли? Мы сидели в болоте по шею, но теперь можем дышать уже только носом. Еще одно неосторожное движение — и все!

Он закуривал трубку. Пламя зажигалки освещало разгневанное лицо.

— Вопрос, как подойти, — произнес Павел холодно. — В конечном счете здесь так было всегда… Уже двести лет или еще дольше. Народ продолжает существовать благодаря тому, что все-таки непрестанно брыкался. А если бы не брыкался, его бы уже совсем не было…

— Откуда вам это известно? Откуда такая уверенность, что наши сумасбродства стали фундаментом выживания? Что свое достоинство нужно обязательно искупать подобными жертвами? А может, следовало поступать совершенно по-иному?

— Пан инженер, я полагаю, что в истории не существует сослагательного наклонения, — сказал Павел. — Было то, что было. В расчет принимается то, что было… Поляки таковы, какие есть, ибо происходило то, что происходило. Вы называете это романтизмом? Но ведь мыслить-то нужно исторически, мыслить памятью народа. Учиться у прошлого. Ведь как-никак был здесь когда-то Высоцкий[77]. И Мохнацкий[78]. И Мицкевич. Траугутт, Окшея[79], Пилсудский, Грот[80], Анелевич[81], те люди из Восстания[82]. Все они были, пан инженер. Я не могу сказать, что бы произошло, если бы их не было. И меня это не интересует. На этом основан мой реализм. Они были. Этого не перечеркнешь, не сотрешь. И мы таковы, какие есть, потому что они были!

— Пусть были, и что с того? — произнес Грушецкий. — Неужели каждое поколение должно приносить жертвы? Фантазия. Вот взгляните на чехов. Сколько в них рассудительности, дальновидности. Со времен Белой горы[83] ни разу не выстрелили. Четыреста лет неметчины пережили спокойно и с достоинством. Без единого выстрела. И существуют, как видите. И присутствуют в этом мире в большей степени, чем мы.

— Другая эпоха, другие методы, другая власть. Те четыреста габсбургских лет принесли меньше разорения, чем сорок лет советского владычества. О чем вы говорите, пан инженер?! Старый Краков по сей день с симпатией вспоминает императора. Австрия, Боже мой! О чем вы, вообще, говорите…

— Под Габсбургами чехам было не так уж и весело. И нам тоже! Лишь в последние десятилетия… Тут вопрос выбора. Или, или. Как вы себе представляете наше существование без защитного зонтика России? Как вы себе это представляете? Коммунизм? Я тоже не в восторге. Но наверное, сейчас самое время понять, что мы не Запад. Мы католический Восток!

Павел снова рассмеялся:

— Не понимаю. Какое-то странное изобретение. Католический Восток? Ласточка или орел на дне океана. Нежизнеспособное создание.

— Почему же ласточка в океане? Может, например, быть крылатый конь. Нечто прекрасное.

— Призрак, извините меня! Надо прежде всего ответить себе на вопрос, кто есть человек? Каков смысл его существования на этой земле? Что говорит об этом ваш католицизм, ваша приверженность достоинству человеческой личности, ее неповторимости и суверенности по отношению к миру? Как вы можете все это совместить с коллективной цивилизацией, пан инженер?

Грушецкий пожал плечами.

— Россия — тоже творение Божье, — возразил он. — Бог никогда не оставлял Россию, она никогда не оставляла Бога. Не надо мерить Россию сегодняшними мерками.

— Но ведь она такая, какая есть, — воскликнул Павел. — Неужели вы не видите этого? Не в России, впрочем, дело. Никто здесь не претендовал на роль спасителя мира. Отвоевать хоть клочок своей подлинности, щепотку собственной правды. Дело шло лишь об этом.

Внезапно его охватило чувство ужасной безнадежности, пронзительной печали. Слишком поздно, подумал он. А ведь он прав, этот Грушецкий. Что-то закончилось раз и навсегда, уже давно, на моих глазах, при моем участии. Тогда закончилось. И никогда не возвратится. Где уж там думать о подлинности, если не осталось уже Кручей и Маршалковской, Мариенштата и Крохмальной. Какая собственная правда может оживить этот город, который подняли из руин, как театральную декорацию, если нет уже людей, ни одного человека нет на Карцеляке, Длугой, Кошиковой. Даже камни, которые сохранились, лежат теперь совсем в другом месте. Ни единой капли той воды в Висле, ни единого листа с тех каштанов в саду Красиньских, ни единого взгляда, возгласа, улыбки. Он же должен это знать, именно он! Маленький Гиршфельд должен знать это. Что-то закончилось бесповоротно, потому что была перерезана нить, соединявшая некогда историю с современностью. Было время, когда поколения передавали друг другу пылающий факел. Где же факел, который я держал в руках, уверенный, что держу тот самый — зажженный столетия назад? Куда подевался факел городского стражника, освещавшего дорогу для Вазы[84] и Понятовского[85], тот самый, что горел в мастерской Килиньского[86], над головой Набеляка[87], в камере Траугутта, на Замковой площади, когда Дед ехал в гробу в Краков, в окопах Сентября[88], в бункере на Генсей[89], над баррикадой на улице Мостовой?[90] Где тот погасший факел правды и подлинности, который недавно стремились вновь зажечь корабелы Гданьска? Неужели на сей раз мы проиграли окончательно и навсегда? Неужели последние без малого сорок лет — это уже новое качество, переход к необратимому оскудению нашей души? Ведь в первый раз сама Польша Польшу осквернила и втоптала в грязь!

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com