Начало, или Прекрасная пани Зайденман - Страница 29
Павелек, подумал железнодорожник Филипек, как я завидую тебе. Ты доживешь до иных времен. Польша не будет жить, как гвоздь в клещах. Будет снова независима, но станет лучше, чем та, недавняя, потому что не будет полиции в синей форме, санации[61] и пустозвонства, не будет мелочности, зазнайства, крестьянской нищеты, рабочих бунтов, великодержавных претензий, школьного гетто[62], жешувских стачек[63], жертв «Семперита»[64], бесправных шахтеров, не будет голодной интеллигенции и распоясавшихся полковников, не будет косного духовенства, Бреста[65] и Березы[66], антисемитизма, украинских волнений, вони кислой капусты и селедки, бездомных бродяг, чванливых домовладельцев, не будет курных хат и заколоченных досками деревень, не будет обанкротившихся театров, дорогих книг, дешевых проституток, сановных лимузинов и Лагеря Национального Объединения[67]. Завидую тебе, Павелек! У тебя будет Польша со стеклянными домами[68], наша пэпээсовская Польша, рабоче-крестьянская, без всякой диктатуры, потому что диктатура — это большевизм, жестокость и конец демократии, будет, наконец, у тебя, дорогой Павелек, Польша свободная, справедливая и демократическая, для всех поляков, евреев, украинцев, даже для немцев, черт бы их побрал, даже для них. Я-то не доживу, Павелек, потому что в конце концов меня поймают! Как долго можно путать следы, конспирировать, морочить голову всем этим мерзавцам, истоптавшим польскую землю? Я не раз рассказывал тебе, Павелек, что морочил им голову всю свою жизнь. При Николашке морочил, при Столыпине морочил и потом при Безелере[69], а как же, тоже морочил! Угадай, Павелек, когда я не сидел в каталажке? В Павяке сидел еще до революции пятого года. В Красноярском крае корчевал тайгу. А почему нет? При императоре Вильгельме в Ченстохове попал в тот же самый участок, где сидел при москалях. Такая уж я диковина польская, пэпээсовская. Ну и, само собой, в свободной отчизне тоже сидел. А почему нет? На Даниловичевской улице в следственной тюрьме сидел, потому что на манифестации 1 мая защищал коммунистов. Коммунистов следует искоренять, это публика опасная, но ни в коем случае не дубинкой, не дубинкой! И вот когда полиция дубинками учила их любить родину, я решительно воспротивился. Ну и посадили, ясное дело, на некоторое время. В 38-м году тоже сидел. А почему нет? За пэпээсовскую агитацию против выборов, которые господа полковники собирались выиграть на рабочей заднице. Так вот и сидел, а как же… Сам должен признать, Павелек, что такая жизнь не завершается в постели. Еще чуть-чуть, и схватят меня фрицы за воротник. С ними шутки плохи. К стенке или в лагерь, на верную смерть… Так что свободной, справедливой Польши мне не дождаться. Но ты-то наверняка дождешься, потому что…
Филипек прервал свой внутренний монолог, поскольку добрался до депо, а был он человеком особого склада, социал-демократом с долгой родословной, и потому отделял политику и борьбу за интересы рабочих от профессионального труда, возле паровозов думал только о паровозах, возле котлов — о котлах, ему даже в голову не приходило, что он может бросить где попало сварочный аппарат и митинговать за расширение посевных площадей кукурузы или в поддержку какой-нибудь девицы, которая улеглась на железнодорожные пути, демонстрируя подобным способом свои пацифистские убеждения. Для Филипека партийный агитатор, не умеющий пользоваться шведским ключом, был прежде всего халтурщиком, а халтурщиков он не слушал и презирал, ибо они оскорбляли достоинство человека труда. Если железнодорожник Филипек и ненавидел что-то всей душой, так это халтуру, разгильдяйство, дешевку, а следовательно, и тех мелких крикунов и демагогов, которые рабочего не уважали, ни в грош не ставили его труд, лишениями рабочих пренебрегали, неутомимо украшая себя перышками поборников интересов рабочих. Именно это больше всего отталкивало его от коммунистов. Судьба некоторых из них старика ужасала, он был преисполнен отвращения к идеологическим спорам, завершающимся смертными приговорами, поскольку привык к иным нравам и иным мерам. Его товарищи взаимно уважали друг друга, их объединяла не только борьба, но и личная дружба. Когда разгорались споры, они не скупились на резкие слова и упреки, но никому и в голову не приходило насылать на политического противника палачей. Но не эти проблемы играли самую важную роль в суждениях железнодорожника Филипека. Как каждый рабочий, глубоко ощущающий принадлежность к своему классу и гордящийся высоким званием рабочего, Филипек рассуждал практически. Был прежде всего добросовестным человеком труда. Только труд был мерилом уважения, которое он испытывал к людям. Профессионализм, аккуратность, качество работы. Мудрый, честный дух, который двигал рукой рабочего, его пальцами, силой мускулов. Честь руки, этика руки. Вот что имело решающее значение для суждений Филипека. А коммунисты перед войной были никакими не тружениками, но коммивояжерами социальной революции. Не были рабочими-профессионалами, их профессией был коммунизм, партийность, агитация, поджигание запальных шнуров бунта. Филипек никогда не видел коммуниста возле машины, занятого работой, с руками, перепачканными тавотом и маслом. Они не были рабочими, ибо единственной областью их интересов являлось человеческое сознание, человеческий гнев, иллюзии и страхи. То были не рабочие, а заклинатели духов, всецело преданные магии слов, жестов, возгласов. Он не любил их за это и не уважал, хоть и признавал, что некоторые были отважны и готовы многое принести в жертву ради своей идеи.
Когда Филипек пришел в депо, он думал уже только о работе. Всю смену, до самого обеда, работал с полной отдачей. Знал, что паровоз, который ремонтирует, возможно, повезет немецкое вооружение и боеприпасы на фронт, и тогда было бы прекрасно, если бы взорвался котел или полетели насосы, но ведь может случиться, что паровоз потащит состав, забитый тысячами ни в чем не повинных и дорогих сердцу железнодорожника Филипека людей, и потому каждая мелочь должна быть сделана солидно, каждый болт надежно закреплен.
Спустя несколько лет, с ломом и киркой в руках, в поте лица своего, подобно пещерному человеку, получая миску супа и кусок хлеба, с пламенем во взоре и надеждой в сердце, Филипек пробивался сквозь развалины Варшавы. Немцы не убили его, хоть и успели добраться до Филипека перед самым Восстанием, и он познал ад концлагеря. Уже в мае 1945 года вернулся в родной город. Исхудалый, старый человек в полосатой одежде. Не спал по ночам. Мучил его кашель. Страдал от головокружений. Все хуже слышал. Но уже осенью взял в руки лопату, а потом кирку. Никогда в жизни не работал так тяжело и самоотверженно. Пусть коммунисты, пусть Сталин, главное — вернулась Польша. Так он говорил. В 1946 году вышел на первомайскую демонстрацию и плакал при виде красных и бело-красных знамен. В его слабом теле билось тогда счастливое сердце. На другой день встретил Павелека в ущелье из руин на улице Кручей, они бросились друг другу в объятия.
— Жива Польша, Павелек! — воскликнул железнодорожник Филипек.
— Жива Польша, — ответил Павелек.
Вспомнили тогда своих умерших. Их было больше, чем живых.
— Так панна Моника погибла в восстание, — ворчал Филипек. — Такая красивая была девушка… Ты еще молод, Павелек, пройдет время, и полюбишь другую паненку. Не сердись на старика, что такое говорю, но жизнь знаю, многое повидал, так оно и будет…
На него нашло пророческое вдохновение, он вещал о стеклянных домах. Павелек с уважением слушал, к старому Филипеку он относился с почтением, правда, слушал без особого энтузиазма, поскольку пэпээсовский дух был ему чужд, политики он сторонился, она вызывала в нем чувство, подобное омерзению, а в Варшаве и Польше уже наблюдал кое-какие странные дела, которые не предвещали ни стеклянных домов, ни пэпээсовского счастья. Однако промолчал. Что еще осталось у этого усталого работяги, кроме иллюзий?