На своей шкуре - Страница 21
Итак, теперь я подключена еще и к аппарату, который воспроизводит на мониторе частоту моего пульса в виде желтой зубчатой линии и ровно попискивает; все больше проводов ведет из моего тела во внешний мир. Приходишь ты, и вид у тебя далеко не бодрый. Эй, говорю я, что стряслось? Да так, ничего, говоришь ты, настроение у тебя никудышное, на вопросы тебе, по всей видимости, хочется отвечать только контрвопросами; когда я спрашиваю: Что сказал завотделением? - ты коротко роняешь: Ну что он может сказать. Потом опять начинаешь холодные обертывания. Нет, тут все ж таки сам черт подсудобил, говоришь ты. А это идея, думаю я, может, и впрямь сам черт подсудобил. Стоит над этим поразмыслить. Но какой черт? Слушай, говорю я, может, и правда существует черт, желавший вечно зла, творивший лишь благое[8]?
На сей раз ты не отвечаешь вообще, только искоса смотришь на меня, но вы ошибаетесь, не всё, что я говорю, рождено горячечной фантазией. Черт, которого я имею в виду, явился из самого что ни на есть рассудочного разума или выскользнул из него в никем не замеченный исторический миг, сновидение разума рождает чудовищ, разве я однажды не выдвигала Урбану этот аргумент, он был достаточно образован, чтобы поправить меня: сон разума - так Гойя назвал один из своих "Капричос"; но если уж я непременно настаиваю на сновидении: все дело в том, кто его видит. Да, согласен, когда мелкие духи берут власть над сновидением... Что тогда, Урбан? - спросила я. Что тогда? Тогда разуму не до смеха, отозвался он. Он задолжал мне ответ, но я уверена, у нас обоих на лице было одинаковое выражение сомнения и испуга. Мы читали отчеты о процессе Райка[9]. Неужели путь в рай неизбежно ведет через ад?
Благодаря твоим стараниям температура немного падает, но уходить ты сегодня не желаешь. Через некоторое время - мне оно кажется продолжительным - я отсылаю тебя прочь, ты упираешься, говоришь, что спокойно мог бы переночевать здесь, ведь никому это не помешает, однако я твержу: Иди, дорогой. Пожалуйста, иди.
Все повторяется. Я замечаю, что утрачиваю перспективу. Завотделением уже вечер, над моей койкой горит подвижная лампа, он в белом, значит, пришел не сразу после операции, - завотделением усматривает неплохой знак в том, что горячка поддается некоторому воздействию холодных обертываний на икры. Доктор Кнабе, обладатель ухоженных усов и бородки, замечает: Хотя сейчас ее, пожалуй, уже нельзя считать последствием операции. Не только последствием, коротко роняет завотделением. Доктор Кнабе уходит, он, как видно, обидчив, а завотделением остается возле койки, щупает мой пульс, проделывает какие-то манипуляции. Спрашивает, что это я читаю. Я протягиваю ему синюю книжечку. Стихотворения Гёте, говорит он. Тяжелая пища. Открывает заложенную страницу, тихонько читает: Творите, покуда / Не сбудется благо. / Здесь в вечном молчаньи / Венки соплетают. / Они увенчают / Творящих дерзанье. / Зовем вас к надежде. - Угу, бормочет завотделением. И немного погодя повторяет: Угу. Увенчают, неплохо сказано. Ну что ж. Подождем до завтра, а?
Как будто приободрившись, он уходит. Вы ведь поможете нам бороться, говорит он уже в дверях, но ответа не ждет. Никак у него опять дежурство, иначе что бы он здесь делал в такую поздноту. - Кой-какие опоры, кажется, стоят крепко, и это наполняет ее сдержанным удовлетворением, что-то в таком роде ей хочется сказать Коре, когда та наконец входит в палату, и она тихонько шепчет ей, что поневоле размышляла над словом "бороться". Вот как, - говорит Кора. - Лучше бы вам поспать. - И вам тоже! - Тут Кора невольно улыбается. - Кто хочет жить, бороться должен - этого вы, надеюсь, не знаете. Кора качает головой. - А кто бороться в мире вечной битвы не желает, тот жизни недостоин. Сей афоризм висел на стене у нас в школе. Н-да, - говорит Кора. - Те еще были времена.
Лисбет, моя тетя Лисбет, в эти самые времена полюбила врача-еврея и родила от него ребенка.
Господи! Вы об этом знали?
Я была девочкой. Она настояла, чтобы на крестинах отец ее ребенка сидел за столом вместе со всей нашей семьей, подле нее. А потом каждый говорил, какую песню хочет услышать, и врач-еврей, незаконный отец окрещенного младенца, пожелал услышать "У входа в город липа..."[10], и моя семья спела для него.
Кора молчит.
Мне об этом рассказал сам доктор Ляйтнер. Специально приезжал из Америки.
Невероятно, говорит Кора. И тут у меня брызжут слезы. Я начинаю плакать, давно бы пора, я плачу и плачу и не могу остановиться, плачу о Лисбет, которая так изменилась, когда после "хрустальной ночи" отец ее ребенка покинул страну, плачу о ее ребенке, кузене Манфреде, плачу о докторе Ляйтнере и о нашей семье, плачу о себе. Кора тампоном утирает мне слезы. Все будет хорошо, шепчет она. Я мотаю головой. Нет. Ничего не будет хорошо. Уяснив себе это, я могу перестать плакать. Вы справитесь, шепчет Кора. Я киваю. Да, справлюсь. И засыпаю.
Ты ведь тоже борешься, говорит голос, который я узнаю не сразу, мне нужно время, чтобы соотнести его с одним из ранних слоев моей внутренней археологии, слишком уж плотно спрессовано в моей голове великое множество всяких-разных обломков. Вперед, вперед, к борьбе! / Мы рождены для битвы. Да. Это Урбан, снова и снова Урбан, который предпочел исчезнуть из реальности и с той поры нашел приют у меня в голове. Как мне истолковать его исчезновение? Как отказ от борьбы? Невероятно. Чтобы он? Никогда! - сказала мне Рената. Он не сдастся. Скорее лоб себе расшибет. Пустячная была история. На предприятии, где Урбан проходил практику как секретарь отдела культуры, решили разделить столовую: лучшую половину отвести руководящим сотрудникам и функционерам, другую - простым рабочим. Директива сверху, в плане борьбы с уравниловкой. Урбан протестовал, упирался. С тяжелым сердцем мы наблюдали, к чему это приведет. В столовой для руководства он не появлялся. И был вызван на партсобрание. Произнес пламенную речь. Ничего не признавал. Кричал: Где мы живем! Получил выговор, против голосовали только мы трое. А он нас раскритиковал: мы должны были соблюдать дисциплину. С ним дело другое, для него это вопрос принципа. Мне стало жутковато.
Надо его искать, срочно, поиски не терпят отлагательства. Для этого я должна встать, и я пытаюсь, пусть даже они станут мне препятствовать. Первым делом нужно освободить левую руку, которую они куда-то привязали, я тяну и дергаю, в локтевом сгибе возникает резкая боль, кровь течет по рубашке, сестры не обрадуются. А вот и они, как нарочно, Эвелин, со своими черными локонами, Господи Боже мой, что же вы делаете! - за нею вторая, сестра Кристина, а следом завотделением и доктор Кнабе. Что случилось? Я говорю, что должна его искать. Кого, простите? - спрашивает завотделением, а доктор Кнабе с непроницаемым видом передает ему мою историю болезни с результатами новейших обследований, я вижу, как его мизинец постукивает по странице: Вот и вот, а вдобавок еще и это. Да-да, говорит завотделением, вижу, и я не могу отделаться от ощущения, что он сердит на доктора Кнабе за эти результаты, и сам доктор Кнабе как будто бы тоже не может отделаться от этого ощущения. С поисками, говорит завотделением, придется немного повременить. Я соглашаюсь. Теперь он хочет осмотреть раны; к сожалению, дежурит сестра Эвелин, и в наличии, кажется, только пластиковые перчатки, которые заведующему не по размеру или рвутся при первой же попытке натянуть их на руку; чтобы немножко разрядить атмосферу, пациентка говорит: Перчаточная ария, - но подлинного веселья вызвать не удается. К ранам не придерешься, дело явно не в них. На ней всегда все мигом заживало, утверждает пациентка и пожинает в ответ весьма загадочный взгляд заведующего отделением. Пока Эвелин наклеивает неподходящий пластырь, он говорит как бы сам себе: Хотелось бы мне знать, что так ослабило вашу иммунную систему.