На Париж! - Страница 26
Зрителей обоего пола на параде было, как всегда, великое множество. Но императора Франца ни одна душа не приветствовала; нашему же царю из всех уст «виваты» неслись. Семеновским офицерам во дворце обед был предложен, а солдатам водка поднесена и по рублю на человека.
Сагайдачный да и все штабные офицеры Франкфуртом не нахвалятся: удовольствий хоть отбавляй. Театр небольшой, но превосходный. В казино есть газеты, карты, бильярд. Много в городе богатых семейных домов, где русских офицеров с отверстыми объятиями принимают. Дома больше все купеческие, но хозяйские дочери образованные, на фортепианах играют, патриотические песни распевают.
— За этот месяц, что мы во Франкфурте, — говорил мне Сеня, — телом и духом мы все опять освежились. Армия же наша на Рейне прохлаждается.
— Да когда же, — говорю, — дальше двинемся?
— Государь и то все настаивает, чтобы поскорее довершить освобождение Европы. Но Меттсрних (прах бы его побрал!) бросил опять нам палку в колеса: в Париж к Наполеону с новыми условиями мира отправил бывшего австрийского посланника при веймарском Дворе, барона Сент-Этьена, которого мы взяли в плен, а теперь нарочно вызвали для этого из Богемии… Здесь, во Франкфурте, как-то забываешь даже, что война еще не кончилась. Вот и на сегодня у меня взят билет в театр; да получил опять приглашение в одно премилое семейство. Не хочешь ли мой билет? Дают «Фауста» Гёте.
Я, понятно, не отказался.
… Сейчас из театра. В себя еще придти не могу. Венский актер Медер, игравший Фауста, загримировался самим Гёте и играл так, что мне, право, сдавалось, будто передо мною воочию сам Гёте, только в молодые годы. А Шредер — Гретхен! Чистая, невинная, как… ну, как моя Ириша… Господи Боже ты мой! Охрани мою Гретхен-Иришу!..
Ноября 22. Операцию Порошину назначили на сей день; но на два дня опять отложили: сердце-де чересчур слабое; надо сперва подкрепить больного. Да чем его подкрепишь: на ладан дышит!
Ноября 23. От виртембергского короля жалоба пришла на мамоновцев: не в меру уж озорничают и неистовствуют. Решили было их обуздать, для чего командировать туда какого-нибудь свитского; но возиться с их шалым командиром никому тоже не охота, и все отлынивают. Сегодня приходит ко мне Хомутов.
— Ну, Пруденский, — говорит, — я к вам вот с чем: меня посылают вперед к Карлсруэ заготовлять квартиры…
— Так наконец-то тронемся отсюда?
— Да, на будущей неделе. Но мне, кроме того, поручено завернуть еще в сторону, чтобы завезти бумагу к графу Дмитриеву-Мамонову. А меня это не устраивает. Вы же сами просились сначала в полк к этому Мамонову; так вам должно быть небезынтересно с ним познакомиться?
— И весьма, — говорю, — интересно.
— Ну, вот. Так я предложу Волконскому послать вас к нему, вместо меня. Исполните успешно поручение, так назначат вас и настоящим ординарцем. А в Карлсруэ мы с вами съедемся.
Ноября 25. Сейчас только с кладбища: бедному Порошину последний долг отдал. После операции он и часа не выжил. Господа хирурги своей удачной операцией похваляются, да сердце, вишь, не выдержало. Ох, уж эти удачные операции! И сколько ведь таких непризнанных героев жизнь свою положили — кто под пулей, кто под пилой!
Бумага от штаба к Мамонову у меня уже в кармане. Моих двух донцов мне разрешено взять с собой. Ни одного лишнего часа не пробуду здесь, во Франкфурте…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Гейдельбергская бочка. — Сказание о вейнсбергских верных женах
Гейделъберг, ноября 27. Тут переночуем: и коням нашим, и самим нам передохнуть надо.
Места живописные: горы, леса дремучие; но все теперь снежным саваном покрыто и тоску смертельную усугубляет, — не глядел бы!
Прибыли мы сюда при закате солнца. Развалины замка на горном склоне в лучах зари вечерней огнем горели. Картина! Но взирал я на нее совсем равнодушно. Когда потом ужин себе подать велел да бутылку рейнвейна, пировавшие в той же столовой студенты за царя Александра тост мне предложили. Я с великим удовольствием, конечно, чокнулся с каждым; но на вопрос их: долго ль у них в Гейдельберге пробуду, отвечал, что на рассвете опять в путь-дорогу.
— Да вы, — говорят, — и наверх к замку нашему еще не поднимались?
— Издали, — говорю, — на него уже нагляделся.
— Но знаменитой бочки там не видели?
— Какой такой бочки?
— Неужто вы до сих пор о ней так и не слыхали? Ну, да вы ведь с того края света! Бочка единственная в своем роде на всем земном шаре: 283 тысячи бутылок в себе вмещает.
Много еще чего порассказали мне господа студенты и про замок, сожженный некогда французами, и про свой университет, старейший во всей Германии, и про обычаи свои студенческие, прелюбопытные, но в ином и ребячливые до глупости, но не искусили. Расспросил я их еще про маршрут свой через Гейльбронн на Лудвигсбург, где в последний раз мамоновцы неистовствовали, и пожелал им доброй ночи.
Село Вейнсберг, ноября 29. Берегом р. Неккар добрались мы до Гейльбронна без всяких приключений. Отогрелись и дальше двинулись. Проезжаем здешним селом, и тут-то вот, на постоялом дворе, такое нас приключение постигло, какого и во французских романах не вычитать.
— Смотрите-ка, ваше благородие, — говорит мне один из моих казаков, — какую на вывеске бочку намалевали!
И точно, бочка на диво: вся виноградными лозами обвитая, по лозам вверх карлики карабкаются, а внизу подпись:
«Zum s us sen heidelberger Fass».
Так вот она, знаменитая бочка!
— А что там подписано? — спрашивает опять казак.
— По-нашему, — говорю, — это значит: «Сладкая гейдельбергская бочка».
— Так как же нам, ваше благородие, такой сладости не испробовать?
Въезжаем во двор. У крыльца хозяин гостя провожает. Гость молодой, но тщедушный, в санях уже сидит, а хозяин, поперек себя толще, по руке его на прощание хлопает. Как узрели нас, в один голос вскрикнули:
— Козакен!
И лошадка гостя словно поняла это страшное слово, в сторону шарахнулась. Подъехал я и успокаиваю:
— Нам, г-н хозяин, — говорю, — вина бы только из той вон бочки отведать, что на вывеске у вас так заманчиво намалевана.
Глядит он мне в лицо, словно изучает; должно быть, не так уж страшен показался.
— Сейчас, — говорит, — к вашим услугам. И снова к молодому гостю повернулся:
— Так, стало быть, до вторника.
— А пастор противиться не станет? — спрашивает гость.
— Пастор? Да он у меня в этом вот кулаке.
— Ну, так до свиданья.
Прошел я с хозяином в дом, сбросил бурку, за стол уселся. В тепле с мороза голод пронял.
— Кстати, — говорю, — не накормите ли и обедом? Он за ухом почесывает.
— У нас, г-н офицер, — говорит, — для вашей милости настоящего обеда не найдется: не гостиница — постоялый двор. В Лудвигсбурге — так там две прекрасные гостиницы…
— Да вы, — говорю, — не сомневайтесь: за все заплачу.
И для наглядности из кошелька на стол золото свое высыпал. У толстяка от жадности глаза на лоб полезли.
— О, г-н барон!.. Ведь, ваша милость, верно, барон, а то, пожалуй, и граф или принц?
Меня смех разобрал. Но, не показывая виду, я, по примеру шутника Сени, хотел тоже раз над немчурой потешиться.
— Нет, — говорю, — не принц я, даже не граф, а просто-напросто барон.
— Но все-таки, значит, помещик?
— Да какой же барон не помещик? Поместье у меня, впрочем, не такое уж крупное; всего тридцать квадратных миль.
— Доннерветтер! Да у нас, в Германии, иное княжество в половину меньше. И рогатый скот, конечно, держите?
— Коров-то немного: полтораста голов. Зато овец тонкорунных три тысячи; а на конском ааводе сотня кровных рысаков и скакунов.