На Москву! - Страница 9
Димитрий куда лучше своего друга сдерживал волновавшие его чувства. Что думал он про лютость диких сынов Запорожья, он счел совершенно неуместным выдать атаману и с прежнею приветливостью осведомился о том, где же конные запорожцы, которых ожидалось тоже, кажется, до восьми тысяч.
-- Да кони у них уж больно притомились, -- отвечал Рева, -- ведь гнались за этой поганью, поди, до самого Черного моря; надо дать им еще лишнюю недельку передохнуть, покормиться.
-- Как бы лишь не запоздали до новой схватки с Борисовым войском, -- сказал царевич и в коротких словах рассказал о жаркой битве накануне, в которой легло столько русских, что даже схоронить их еще не успели.
-- Вы, пане Тарло, позаботьтесь об этом, -- отнесся Мнишек к своему старшему адъютанту.
-- Смею доложить пану гетману, -- отвечал с почтительной фамильярностью пан Тарло, -- что пан Бучинский хотел было уже послать туда наших польских ратников с лопатами; но те до одного наотрез отказались хоронить москалей. Да и то сказать: их все равно ведь снегом занесет.
-- Но они такие же христиане, как и мы с вами, и пали в честном бою! -- воскликнул Курбский.
-- Не кипятись, Михайло Андреич -- остановил его Димитрий. -- Есть у нас на то моя царская хоругвь.
-- Не дозволишь ли, государь, немешкотно сделать это моим запорожцам? -- предложил тут Рева и передал соответственное приказание своему ближайшему помощнику -- есаулу.
По возвращении в главную квартиру, Курбский напомнил снова царевичу о созыве военного суда над паном Тарло и Балцером Зидеком. Но Димитрий признал более осторожным обсудить вопрос сперва келейно с гетманом и двумя духовными советниками: патерами Сераковским и Ловичем. На этом частном совещании Курбскому было предложено рассказать, как было дело, и рассказ его дышал таким благородным негодованием, что в справедливости его едва ли кто-либо из слушателей мог усомниться. Тем не менее оба патера не выказывали никаких признаков неудовольствия поведением двух обвиняемых. По временам лишь патер Лович украдкой вопросительно переглядывался со своим старшим собратом; но тот в ответ пожимал только плечами. Старику гетману же, видимо, было крайне неприятно обвинение двух близких ему людей, и он с хмурым видом нетерпеливо ворочался в своем кресле.
-- И на основании таких-то улик вы позволили себе взять под стражу моего верного шута? -- формальным тоном спросил он, когда докладчик умолк.
-- Но он мог скрыть следы преступленья! -- отвечал Курбский. -- И улики, я полагаю, настолько ясны...
-- Не касаясь пока вопроса о степени преступности обвиняемых, -- прервал его Мнишек, -- не могу не указать вам, любезный князь, что всякое преступное деяние, прежде всего, должно быть засвидетельствовано по меньшей мере двумя достоверными очевидцами.
-- Но они есть: я и мой слуга, Петро Коваль.
-- Против вашей княжеской милости, как свидетеля, ничего, конечно, возразить нельзя. Относительно же вашего хлопца дело совсем иное. Ведь он несовершеннолетний?
-- Да; ему шестнадцатый год.
-- Ну, вот, изволите видеть. Показания его могли бы служить только подтверждением показаний двух полноправных свидетелей, сами же по себе не имеют законной силы.
-- А затем он, как раб, вообще не имеет голоса, -- вставил от себя патер Сераковский.
-- Простите, clarissime, -- возразил Курбский, -- но он из вольных запорожских казаков...
-- Однако, состоит у вас в услужении, стало быть, еще сомнительно, может ли он считаться теперь наравне с другими вольными людьми.
-- А военный суд наш может руководствоваться только точным смыслом законов, -- подхватил Мнишек. -- Если сам инкульпат (подсудимый) добровольно не сознается во взводимом на него преступлении, то показание одного свидетеля, даже самого достоверного, не считается полным доказательством вины инкульпата, ибо все мы -- люди.
-- А еггаге humanum est (человеку свойственно ошибаться), -- добавил патер Сераковский.
-- Так сделайте нам очную ставку! -- загорячился опять Курбский. -- Отрицать то, что было, я думаю, ни пан Тарло, ни Балцер Зидек не станет.
Но он чересчур доверял прямодушию двух обвиняемых. Когда младший патер вызвал их на "конфронтование" (очную ставку) с Курбским, и старик-гетман спросил пана Тарло, с какой целью тот ходил прошлой ночью на поле битвы, на лице благородного пана выразилось полное недоумение.
-- Ночью на поле битвы? -- переспросил он. -- Да я и шагу не сделал из лагеря!
-- Вы отрекаетесь от того, что я застал вас на поле битвы вместе с Балцером Зидеком? -- вскричал Курбский. -- Стало быть, по-вашему, я солгал?
-- Гм... Говорить неправду, любезнейший князь, не значит еще лгать: иному просто что-нибудь причудится, приснится.
-- Но мне не причудилось и не приснилось: я говорил там с вами.
Пан Тарло с той же хладнокровной наглостью пожал как бы с сожалением плечами.
-- Что мне ответить вам на это? Что польские рыцари, по крайней мере, никогда не лгут.
-- Так, по-вашему, солгал я? -- досказал Курбский, хватаясь за саблю. -- Вы мне за это ответите, пане!
Пан Тарло щелкнул шпорами и отвесил преувеличенно вежливый поклон.
-- Всегда, князь, к вашим услугам.
-- Полно, полно, панове! -- вступился Мнишек. -- После похода вы можете, сколько угодно, сводить свои личные счеты, на походе же военным статутом поединки у нас строго воспрещены. Мало ли, любезный князь, есть примеров, что во сне мы видим точно наяву? Чего мудреного, что после вчерашнего жаркого дела вам ночью причудилось поле битвы...
-- Но клянусь вам, пане гетман...
-- Не клянитесь понапрасну; я и так верю, что вы говорите совсем чистосердечно, что вы глубоко убеждены в том, что утверждаете. Но польский рыцарь не может быть гверрой (мародером, грабителем)! А потому вы не убедите меня, пока не дадите мне еще второго свидетеля; ваш хлопец для меня, понятно, не может быть таковым.
Пан Тарло глядел на своего обвинителя с вызывающей улыбкой: гетман, очевидно, его уже не выдаст. А Курбский, чувствуя, как почва уходит у него из-под ног, с трудом сдерживал поднимавшуюся в нем бурю.
-- Так Балцер Зидек подтвердит мои слова, -- сказал он. -- Вы, Балцер, вместе с Ковалем, донесли оттуда до лазарета умирающего... Ведь так? Что же вы не отвечаете?
Шут с глубокомысленным видом прикоснулся до своего лба, откашлянулся и, наконец, отозвался:
-- Ум наш -- чернильница, а речь -- перо, изрек некий древний мудрец; прежде, чем доверить свои словеса пергаменту, перо надо обмакнуть в чернильницу. Да, я был с вашею княжеской милостью прошлой ночью на поле битвы, но вы сами же предложили мне сопровождать вас туда.
-- Я предложил вам? -- пробормотал Курбский, совершенно ошеломленный развязной выдумкой шута. -- Когда? Где?
-- Прошу вас, князь, не прерывать свидетеля, -- заметил внушительно старик-гетман. -- Ну, что же, Балцер, расскажи все по порядку.
-- Пан гетман припомнит, -- начал тот, -- что с вечера у вас был маленький фараончик. Как человек мягкосердый, я всеми мерами облегчаю ясновельможному панству участвовать в этой благородной забаве. Одному из панов рыцарей (имени не называю) не достало уже денег, чтобы отыграться. Он ко мне: "Балцер Зидек! Отец родной!" А уж как не помочь родному сыну? "Сейчас, говорю, сыночек". Выхожу за дверь, а там, в сенях, глядь -- навстречу мне его княжеская милость...
Курбский, негодуя, хотел было прервать рассказчика, но Мнишек остановил его опять повелительным жестом.
-- А Балцер! Вас-то мне и нужно. -- Говорит мне ясновельможный князь, -- продолжал фантазировать балясник. -- Нет ли у вас фонаря?
-- Фонарика? -- говорю я. -- Как не быть. А на что вашей милости?
-- Да вот иду сейчас, -- говорит, -- с моим щуром на поле брани: нет ли там раненых, которых можно бы еще спасти...
Ну, скажите, ваша ясновельможность, мог ли человек с моим сердцем отказать в таком христианском деле?