На Москву! - Страница 37
-- Но по приметам он вначале ведь готов был признать вас, хотя не видел вас с раннего вашего детства, -- говорил патер. -- А в Жалосцах, помните, у Константина Вишневецкого вас тотчас узнал другой угличанин, Юрий Петровский.
-- Который потом оказался поджигателем и святотатцем! -- с горечью добавил царевич. -- Можно ли такому человеку придавать какую-либо веру? Да вот вам лучший друг мой -- Курбский: он молчит, но отворотил от меня лицо; значит, и он сомневается уже во мне.
-- О, нет, государь! -- сказал Курбский, краснея и заставляя себя взглянуть прямо в глаза Димитрию. -- Ты сам ведь всегда твердо верил, что ты -- сын Грозного царя, и доколе ты в себе не изверишься, я слепо буду идти за тобой, с радостью сложу за тебя голову...
-- Спасибо тебе, друг, за это слово! -- с чувством проговорил Димитрий и, обернувшись к освещенному неугасимой лампадой образу Богоматери с Младенцем, торжественно поднял правую руку. -- Клянусь именем нашего Спасителя и Пречистой Девы, что до сего часа я никогда не сомневался в том, что я истинный царевич. Но теперь... Даже эти приметы меня смущают.
-- Как так, ваше величество? -- спросил Сераковский. -- Я вас, простите, не понимаю. Уж чего доказательнее этаких примет?
-- Да откуда они взялись у меня?
-- Как откуда? От рождения, конечно.
-- То-то, что и этого я наверное не знаю. От припадков моих память у меня относительно всего моего детства точно отшибло. Помню только, как в тумане, что играл я с другими детьми на каком-то дворе; что бывали у меня припадки; что лечил меня от них лекарь Симон. Помню еще, что после одного такого припадка я очнулся в какой-то закрытой повозке. Когда я хотел тут приподняться, то надо мной наклонился все тот же лекарь Симон. "Лежи, лежи!" -- сказал он и дал мне испить чего-то. И заснул я снова, спал крепко и долго... Потом вижу вокруг себя уже людей в черных рясах -- монахов... Потом... приключилась со мной тяжкая болезнь, я целые дни, а может и недели лежал в огневице (горячке) без памяти. Когда же встал опять, то на лбу и под глазом у себя нащупал бородавки. Были ли они у меня раньше, нет ли, -- ей Богу, не знаю: память у меня тогда, как сказано, совсем ослабела. Но бородавки те были мне противны, и я стал умолять Симона их отрезать. "Боже упаси! -- сказал он, -- это твои царские приметы; но до поры до времени ты должен скрываться от людей". А тут и сам он слег -- и уже не встал. Но перед своей кончиной он успел сдать меня с рук на руки одному монаху, чтобы тот хранил меня, пока я не войду в лета и пока сам не заявлю себя сыном Грозного, Димитрием. Кто же я теперь? Димитрий или только его бывший товарищ?
-- Без всякого сомнения, вы -- Димитрий, -- отвечал патер. -- Кроме бородавок, у вас есть ведь и другие приметы: родимое пятно под локтем...
-- Да не могли его, как и бородавки, привить мне Симон во время моего беспамятства? Он был таким искусным врачом...
-- Ну, уж родимого-то пятна не привьешь! Потом ваши руки разной длины...
-- Да что ему значило вытянуть мне тогда же без моего ведома одну руку против другой? О, Боже праведный, просвети меня! Верить ли мне еще в себя?
-- Верьте, государь, и вера ваша спасет вас! -- убежденно сказал иезуит. -- Вы -- царевич и не можете не быть им! Царя Бориса ведь уже нет, престол московский свободен...
-- А сын Бориса, Федор?
-- Шестнадцатилетний-то мальчик? Его ли слабыми руками, скажите, держать бразды правления такой державы, как Великая Россия! Ему ли очистить Авгиеву конюшню боярской думы, противостоять тайным проискам и козням иноземных держав! На это нужен муж зрелый, светлого разума и неуклонной воли, испытавший всякие превратности и, в то же время, прошедший все искусы придворной жизни. А кто же к этому более подготовлен, чем вы, государь?
-- "Подготовлен", говорите вы? А что, если меня, в самом деле, нарочно подготовили к этой роли ради каких-то своекорыстных целей? Что, если мною рассчитывают играть потом, как бездушной пешкой? Но я не дам играть собой, о, нет!
Димитрий горделиво выпрямился, и глаза его засверкали.
-- Вот этаким я люблю вас, государь! -- сказал патер, по-видимому, с искренним восхищением. -- Да кому, скажите, какая была надобность в такой недостойной комедии с вами?
-- Кому? Да хоть бы московским опальным боярам, чтобы, во что бы то ни стало, свергнуть Годунова.
-- Но зачем они тогда молчали бы до сих пор о себе?
-- Затем, чтобы я сам не сомневался в моем царском призвании и никогда не изменял этому призванию, всегда оставался тем же царевичем Димитрием...
-- И этим самым покоряли бы все сердца? -- с улыбкою досказал Сераковский. -- Ах, ваше величество! Ужели за четырнадцать лет такие "благодетели" не выдали бы себя вам невольно так или иначе? Их, поверьте мне, вовсе и не существует, а что до окружающих вас, то между ними нет ни единого человека, кто вполне искренно не считал бы вас сыном Ивана Грозного.
-- А вы оба, перед которыми я раскрыл мою душу, не отвернетесь от меня?
-- Что вы, что вы, государь! Мы, если возможно, после такой исповеди еще более вам преданы. Князю Курбскому вы ведь первый друг; а для меня, как и для патера Ловича, с вашим царским званием связано дальнейшее процветание святой католической церкви; мы в каждом письме нашем в Рим доносим его святейшеству папе об вас, как о законном наследнике московского престола и надежде нашей церкви; так нам ли от вас отступиться?
-- Но пан Бучинский тоже слышал, в чем обвинял меня этот сумасшедший старик...
-- Пан Бучинский, ваше величество, -- ваш личный секретарь и alter ego (второе я); он для вас не доедает, не досыпает; без вас он ничто, при вас яркое светило...
-- Наконец, сам этот странник: он станет теперь говорить про меня встречному и поперечному, как про подставного царевича...
-- Он, ваше величество, ничего уже не скажет! -- отвечал с благочестивым вздохом младший патер, вошедший в это самое время. -- Всевышнему угодно было призвать его к себе.
При этом от Курбского не ускользнул быстрый взгляд, которым обменялись оба иезуита. Чуть заметно покачав отрицательно головой, как бы в знак того, что данный ему наказ не мог быть исполнен, патер Лович доложил, что старец, не прикоснувшись еще до пищи, которую подали ему на кухне, внезапно упал без чувств; пока же посылали за лекарем, все было уже кончено: лекарь мог только удостоверить смерть от полного истощения.
Что дело было именно так подтвердил потом Курбскому и Петрусь, не отходивший в кухне от старца.
-- А патер Лович не застал его уже в живых? -- спросил казачка Курбский.
-- Застал он его уже на полу...
-- И сам его не трогал?
-- Напротив, вдвоем с паном Бучинским они много хлопотали около него. Патер достал уже из-за пазухи пузырек с каплями, чтобы влить ему в горло; но Бучинский не дозволил: "Обождем лучше дохтура". -- "Да я сам такой же дохтур!" -- говорит патер. А Бучинский: "Но коли после ваших капель он уже не проснется?" Побледнел мой патер и прикусил язык... Ну, а в конце концов и дохтур уже не помог. А что, милый княже, скажи-ка, признал старик нашего царевича?
-- Признал, как не признать!
Мог ли, смел ли Курбский отвечать иначе? Но в ушах у него звучали еще последние, предсмертные слова старца:
-- Покайся, поколе еще не поздно! Вспомни Страшный суд!..
Глава семнадцатая
КАК ПЕТРУСЬ КОВАЛЬ ОПРАВИЛ ДОБРОЕ ИМЯ ЗАПОРОЖЦЕВ
Убеждения патера Сераковского вдохнули в Димитрия новую энергию, новое мужество: он готов был тотчас прекратить свое непроизвольное бездействие и перейти в наступление.
-- Теперь времени терять уже нечего, -- заявил он на другое утро после описанной в предыдущей главе сцены. -- Донцы мои стойко держатся в Кромах против московских войск; но в конце концов те их, пожалуй, все одолеют. Надо идти прямо в Кромы, предложить Басманову сдаться: воины его обожают, ему верят...