На долгую память - Страница 7
— Что это, Поля, за сорт? — спросил Захар Николаевич.
— А кто его знает. Покойный еще принес откуда-то черенок, воткнул — вот и выросла. Ни у кого в Октябрьском такой нет.
— Надо будет у себя посадить, а то моя пропадает.
Наелся я малины довольно быстро.
— Ешьте, — улыбнулась Пелагея Николаевна.
— Не могу больше. Пойду отдышусь.
Я вышел на улицу. Сел возле калитки на узенькую скамеечку — тут была тень от избы.
В светло-голубом небе плавали облака. Медленно, лениво двигались они за высокий, будто лекалом очерченный, горизонт — за округлые горы.
Белыми заплатками виднелись на горах, вдоль речки, протекавшей метрах в пятидесяти, стада гусей. Изредка стада перекликались, подымая несусветный гвалт, — то ли сообща радовались чему, то ли из-за чего ссорились.
Хорошо вот так, беззаботно, наблюдать за жизнью. За облаками, за гусями, за проворным муравьишком, что взобрался мне на колено. Нет, что ни говорите, умный человек придумал отпуска. Отдыхает душа от повседневной суеты, от забот да тревог больших и малых.
Сидел я так, млел в холодочке, и вдруг калитка скрипнула — Пелагея Николаевна. Поправляя на голове белый платок, сказала:
— Вы бы черемухи испробовали.
— А где она?
— Да вот.
Рядом, в загородочке, под окнами избы росла разлапистая черемуха. Снизу ее немного обобрали, а чуть повыше — черным-черно. Эх, жаль, что малины наелся!
Однако кисть-другую сорвал. Сладкая была черемуха, ничуть рот не стягивала. Ел бы, да некуда!
Я черемуху с детства люблю. У нас в деревне ее полно растет — и в садах, и вдоль речки. Помню, в трудные послевоенные годы мы, ребятишки, никогда не давали ей созреть как следует. Чуть побуреет, мы уже тут как тут. Не беда, что кислая, не беда, что челюсти от нее сводит. Главное — хоть чем-то утолить голод.
Сейчас, когда приезжаю на родину и вижу никем не обрываемые кисти черемухи, глазам своим не верю. Взрослые — ладно, они и раньше не очень охочи до нее были. Но дети! Неужели им черемуха не нравится? Зрелая ведь, вкусная (о пользе уже и не говорю), не ровня магазинным конфетам. Ан нет! Предпочитают нынешние ребята есть конфеты.
6
Я понимал Захара Николаевича: нельзя быть в родных краях и не навестить сестру, брата, проживавших в двадцати километрах от Октябрьского. К тому же, сказала Пелагея Николаевна, Варвара очень больна, не встает. А брат, Герасим Николаевич, сказала, ничего, бегает, несмотря на свои семьдесят четыре года. «Куркуль был — куркулем и остался», — добавила.
Путь наш лежал через поселок Уральск. За ним — башкирская деревня Байрамгулово. Старинная (деревья возле домов — в два обхвата), она протянулась одной улочкой вдоль угора километра на три.
Посреди деревни Володя неожиданно свернул к небольшой избенке, стоявшей на высоких столбиках.
— Будем пить кумыс, — вдруг объявил он.
И тут я только заметил табличку на избенке: «Кумысная».
Володя бойко вбежал по ступенькам, без обиняков открыл дверь и резким движением захлопнул ее за собой.
— Его тут все знают — один совхоз, — пояснил Захар Николаевич, выходя из машины.
Вскоре появился Володя. В руках он держал два стакана, доверху налитые кумысом.
— Пейте, — подал он мне стакан. — А это, дядя Захар, вам. Я уже попробовал.
Захар Николаевич кивнул мне: давай, мол, приступай, я-де обещал напоить тебя кумысом, слово держу.
И вот я медленно цежу сквозь зубы кислое-прекислое кобылье молоко. Треть стакана выпил — остановился. В желудке запекло, заурчало. Как бы не отравиться…
— Пей смелей — ничего не случится! — подбадривал Володя.
Ладно, будь что будет, трус в карты не играет, двум смертям не бывать, а одной не миновать. К тому ж это не какая-то сивуха, а кумыс, весьма полезный, говорят.
С трудом опорожнил стакан, а Захар Николаевич мне еще подносит:
— Вволю давай! Чтоб с полным основанием мог дома сказать: я пил кумыс! Не пробовал, а пил!
Делать было нечего, взял второй стакан. А в животе уже пекло по-настоящему, вроде бы я проглотил горячий уголь.
От второго стакана у меня стали подкашиваться ноги.
— Еще? — поддразнивал Володя.
— Довольно! Аж захмелел… Хороший сюрприз ты мне преподнес.
Захар Николаевич, довольный, протирал очки:
— Это я Володе подсказал: напои гостя кумысом.
— Спасибо.
За Байрамгуловым, слева от дороги, горы пошли покруче, полесистее. Все чаще березы и тополя уступали место темно-зеленым елям и соснам.
Огонь у меня внутри потихоньку потухал, становилось легче.
Справа петляла неширокая речка, берега ее густо поросли кустарником.
— Урал, — сказал Захар Николаевич. — Сейчас обелиски будут.
И верно: минут через пять мы остановились у мостика через реку. На одном его конце стоял высокий конусообразный обелиск с надписью: «Азия». На другом — такой же. Только надпись иная: «Европа». Мы ехали в Европу.
Захар Николаевич велел мне встать на фоне «Азии». Навел фотоаппарат:
— На добрую память…
Я стоял, ждал, пока вылетит из фотоаппарата «птичка», и вспомнил свою первую учительницу географии Елену Павловну. Вспоминал, как гоняла она нас у карты, заставляя четко и ясно показать границу между Европой и Азией. Проходила та длинная граница и по реке Урал. Почему-то мне тогда казалось, что граница должна быть непроходимой и непроезжей или что стоят на ней вооруженные люди и не пропускают через нее кого зря. «Вам в Азию нужно? — спрашивали они. — Зачем? Просто так? Не пойдет. Вот если земли новые открывать — как Хабаров, Поярков, или в поход, подобно Ермаку, тогда — пожалуйста. А просто так — не пустим». И загораживали дорогу пиками.
«Дорогая Елена Павловна, — мысленно произносил я, — границу между Европой и Азией я теперь знаю не только по карте, я ее увидел воочию. И даже сфотографировался на память. Вот когда буду в Хорошаевке, я обязательно зайду к вам и покажу эту фотографию».
Мы долго петляли по узким улочкам большого рабочего поселка Миндяка. И вот наконец остановились возле добротной избы. Под окнами с резными наличниками на скамье сидел, опершись на костыль, седоусый старик.
Захар Николаевич вышел первым и направился к старику.
— Здравствуйте, Степан Григорьевич!
Старик привстал.
— Захар, никак?
— Он самый.
Они обнялись.
Подошли и мы с Володей.
— Здравствуйте! — подал руку Володя.
— Здравствуйте вам! — подал руку я.
Степан Григорьевич заволновался, поправил орден Красной Звезды на лацкане полосатого пиджака.
— Айдате в избу.
У крыльца Степан Григорьевич остановился.
— Один кобель в хозяйстве остался, все пустует, — сказал он, глядя на просторный хлев, на сарай. — Варвара вот уже полгода лежит, не встает, сам никуда не годен стал — с ногой что-то. Война, видно, сказывается. Мы, когда Ленинград обороняли, под Красной Горкой в сплошном болоте стояли…
— Вам уже сколько?
— Восемьдесят один.
— Все равно вы молодцом выглядите.
— Кабы, Захар, я не был молодцом, меня бы Акулиной звали, — весело сказал Степан Григорьевич.
Варвара, сестра Захара Николаевича, лежала в горнице на кровати. Глаза ее были закрыты, лицо — бледно, губы — синие.
— Вот, — сказал Степан Григорьевич, — милуйся.
Захар Николаевич осторожно присел на край кровати. Жалобно скрипнула под ним панцирная сетка.
— Варь, ты не спишь? Ты слышишь меня? Это я, Захар. Варь!
Ни одна жилочка не шевельнулась на ее лице.
Захар Николаевич взял руку сестры, пощупал пульс.
— Бьется…
И горестно подсел к нам, на свободный стул возле стола.
Степан Григорьевич тем временем резал складным ножом сало.
— Это зачем?
— Ты за кого меня, Захар, принимаешь? — спокойно, чистым ровным голосом спросил Степан Григорьевич и крутанул левый ус. — Ты к сестре пришел или?..
— Молчу, — видя, как начинает распаляться старик, успокоил его Захар Николаевич.