Мы с тобой. Дневник любви - Страница 63
Прекратить попытку душевных разговоров с Замошкиным и со всеми.
До конца пребывания в этом доме начну биографию Ляли, имея целью восстановление её личности. Ближайшая цель моя будет достигнута фактом её горячего участия, и тогда эта биография станет её автобиографией.
Прихожу в столовую, вслед за мной приходят другие. Сестра-хозяйка к каждому подходит с листком, на котором написано меню, и предлагает выбрать обед или завтрак. Когда все записались, я спросил, почему она обошла меня? Она ответила:
— Вы же вместе с В. Д., а её нет.
Скоро будут говорить, — посмеялся Замошкин, — что и пишет не М. М., а муж Валерии.
В это время пришла Л. и возмутилась, а когда Замошкин повернул на «Прекрасную Даму», сказала:
— Не люблю я Прекрасную Даму!
— Я тебе служу, — сказал я, — не как прекрасной даме рыцарь, а как служили друг другу Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна.
Л. этому обрадовалась и помирила нас с Замошкиным.
Я сказал:
— Люблю тебя всё больше и больше.
А она:
— Ведь я же это говорила тебе с самого начала, что ты будешь любить всё больше и больше.
Она это знала, а я не знал. Я воспитал в себе мысль, что любовь проходит, что вечно любить невозможно, а что на время — не стоит труда. Вот в этом и есть разделение любви и наше общее непонимание: одна любовь (какая-то) проходящая, а другая вечная. В одной человеку необходимы дети, чтобы через них продолжаться; другая, усиливаясь, соединяется с вечностью.
Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна были бездетны. Дети, рождённые в свете той и другой любви: в одном случае любовь к детям есть частность общей любви, в другом — любовь к детям исключает всякую другую любовь: самое злобное, хищное существо может иметь любовь к детям. Так неужели же и это называется любовь (любовь как только связь)?
Итак, всякая любовь есть связь, но не всякая связь есть любовь. Истинная любовь — есть нравственное творчество. Можно закончить так, что любовь есть одна — как нравственное творчество, а любовь как только связь не надо называть любовью, а просто связью.
Вот почему и вошло в нас это о любви, что она проходит: потому что любовь как творчество подменялась постепенно любовью-связью, точно так же, как культура вытеснялась цивилизацией.
Л. знала Бога со дня первого сознания, но любовь на деле она постигла только после смерти отца. Девочка мгновенно переродилась. Раньше она была эгоистична и к матери относилась почти неприязненно, и до того, что отец вынужден был с ней серьёзно поговорить и даже плакал при объяснении с девочкой. Переворот и выразился в том, что Л. после смерти отца вдруг поняла его насквозь, и приняла в себя, и стала отцом и мужем, а мать свою приняла как жену и дочь.
Тут-то вот и возник этот роман дочери с матерью, в котором Л. и постигла любовь как нравственное творчество, любовь, которая похожа на мост через смерть, любовь, которая не проходит.
Вот почему она и знала наперёд, когда сходилась со мною, что любовь моя не пройдёт и будет расти. Она знала, что делала, а я принимал и дивился.
Так развивалось у Л. благодаря уходу за матерью чувство любви как нравственное творчество. Но это нравственное творчество было ограничено натурой матери, это творчество, в сущности, было одностороннее, всю себя Л. не могла удовлетворить в любви к матери.
Лялина тема: пережалела мать и оттого в состав любви к ней входит и ненависть. Это понять из отношений мамы и Лиды (сестры моей). Половина Лялиных преступлений совершилась из-за матери. И когда случалось этому неудовлетворённому остатку, то есть самой натуре, самой её неподнятой целине, жаждущей плуга, встречаться с природной ограниченностью (косностью матери), тут вспыхивала злоба как избыток сил, требующий поглощения, требующий равенства в творчестве.
При встрече со мной этот избыток был поглощён. Но зато эта новая любовь, параллельная, непременно явилась бы эгоистической в отношении к матери, если бы сама-то мать не сознала необходимости освободить Л. от себя и, напротив, помогать ей в творчестве новой нравственной связи. Но не так-то всё выходит у нас гладко.
Старушка была избалована Лялей и теперь, как ни старается, — не может поставить себя в положение священной жертвы — единственное средство стать равной стороной в нашем треугольнике.
Так вот и выходит, что Л., полюбив меня, не может, как прежде, всецело отдаваться любви к матери, мать не может всецело пожертвовать любовью для счастья дочери, а я, милостью Божьею освобождённый в жизни от тяжкой ноши («осла»!), никак не могу помочь Л. возместить в отношениях к матери то, что отнято мною же...
А вот ещё почему Л. знала вперёд, что моя любовь не пройдёт. Погружаясь в дело любви к матери, как бы восстанавливающей в ней отца, она в то же время и тем самым создавала из себя как бы копилку любви: делая для матери — она зарабатывала на себя. Так она скопила в себе огромный капитал, неистощимое своё приданое, обеспечивающее чувство своего избранника. Возможно, что и моё служение искусству было не просто эгоистическим делом, а тоже и оно, как у Ляли её служение, было заработком для себя настоящего и непреходящего. Возможно, через своё дело я служил себе самому и тоже не растрачивал жизнь, а залагал её в копилку...
Вчера опыт разговора «умных людей» по плану Л.: просто замечательные результаты! Она, как «занятая» женщина, почти вовсе перестала «выпрыгивать», а я — дичиться и вызывающе огрызаться. В этом свете и N., и другие являются не как враги, а как животные, которых не надо злить, напротив, надо оглаживать.
И вообще, среди подобных людей и ещё куда худших и страшных надо ходить как по жёрдочке над водой.
На рассвете Л. проснулась.
— А всё-таки, — сказал я, целуя её, — любить женщину лучше, чем собаку.
— Пожалуй! — улыбнулась она, — но в этом нет открытия, я тебе об этом говорила.
— Нет, — сказал я, — ты не о том говорила, я о другом думаю: бывало, ночью проснёшься, Лада встаёт с пола, голову положит на постель, а ты ей говоришь, добиваешься: «Лада, ну, скажи хоть одно словечко „люблю" — я всё отдам за это, всю жизнь посвящу!»
А она молчит.
Ничего не было, но я возревновал её и мучился. Вечером слегка поссорились. Я холодно простился с ней и улёгся. Но только заснул, вдруг мне почудилось, будто она плачет. Прислушался.
— Денёчек!
— Что тебе?
Она сидит с открытыми глазами, совсем как подшибленный галчонок.
Вспомнил я, как в детстве подшиб на лету этого галчонка, смотрю — сидит на земле, не падает, — значит, жив. Подошёл к нему — не улетает. Посадил его на веточку — уцепился коготками, сидит.
Нехорошо мне стало на него глядеть, пошёл я домой. После обеда тянет меня посмотреть, что с галчонком, душа не на месте.
Прихожу к дереву — сидит по-прежнему неподвижно. Дал ему червяка — не берёт.
Ночь спал плохо, всё неподвижный галчонок на ветке из головы не выходит. Утром чуть свет прибегаю в сад к тому дереву — сидит.
Страшно мне стало, зажмурил я глаза — бежать от него. А в полдень нашёл я под деревом трупик птички.
Жестокие мы были мальчишки, птичек мучили, соломинку вставляли мухам и пускали летать, но по галчонку плакал я безутешно, и вот сколько лет прошло, вспомнишь — жаром обдаёт и сон уходит.
Вот когда увидал я Лялю — сидит на кровати вытянувшаяся в темноте, прислонившись к подушкам, — мне стало её ужасно жалко.
— Дурачок, дурачок, — сказала она, — с кем ты вздумал бороться!
Даже в полумраке рассвета она угадала, что я расстроен чем-то, и стала допытываться, и объяснила всё тем, что я зажирел, избаловался, сам не знаю от этого, что хочу, и надумываю.
Она была строга и собранна. Но когда узнала, что всё происходит от беспредметной ревности, бросилась меня целовать и весь день носилась со мной, как с единственным и любимым мальчиком. И, Боже мой, сколько таится в этой женщине нежности, как беспредельна глубина её чувства!