Муслим Магомаев. Биография - Страница 9
Но прошло всего несколько месяцев, и его снова пригласили в Москву, на этот раз участвовать в Декаде культуры и искусства Азербайджана. Концерты проходили в самом большом зале столицы – в Кремлевском Дворце съездов, и первое время Муслим чувствовал себя на них несколько неуютно. Вроде бы он верил в себя, верил в свой талант, но в этом огромном зале начинал чувствовать себя лилипутом… Однако пел все равно уверенно и даже, пожалуй, увереннее, чем через несколько лет, когда уже стал всесоюзным кумиром. Он был молод, дерзок и все-таки не слишком известен, несмотря на выступление по телевизору и несколько московских концертов. Потому и груз ответственности был гораздо легче – можно было не бояться ошибиться, ведь это будет всего лишь ошибка начинающего певца, а не ошибка мэтра, пение которого все и всегда будут сравнивать с уже слышанными прежде его исполнениями.
Он пел куплеты Мефистофеля из «Фауста», арию Гасан-хана из азербайджанской оперы «Кер-оглы», «Хотят ли русские войны», публика принимала его тепло, ему аплодировали, но и только. Для слушателей он был всего лишь еще одним хорошим певцом. Да и сам он чувствовал, что поется легко, но не более. Он уже сотни раз так пел – в Баку, в Хельсинки, в Грозном, даже в горных аулах. Но для того чтобы достучаться до сердца каждого слушателя, требуется нечто большее, нужна некая искра между певцом и залом, искра, которая вспыхнет пламенем.
И она вспыхнула.
На последнем концерте, который как раз транслировало телевидение, Магомаев почувствовал наконец-то воодушевление, тот подъем, который сумел передать залу. После «Бухенвальдского набата» слушатели были ошеломлены и раздавлены. А когда он после этого спел еще и каватину Фигаро, зал буквально взорвался. Слушатели вопили и скандировали, аплодировали и кричали «браво». Даже сидевшие в правительственной ложе министр культуры – грозная Екатерина Фурцева и великий тенор Иван Козловский, которые видели и слышали в своей жизни больше, чем все остальные зрители вместе взятые, хлопали не переставая.
И Магомаев, чувствуя этот подъем, эту близость со слушателями, сделал знак дирижеру и вновь спел каватину Фигаро, но уже не на итальянском, а на русском языке.
Это был триумф.
Дядя Джамал, который слушал меня из правительственной ложи, потом рассказал, что Иван Семенович Козловский, который всегда бережно относился к своему голосу, был недоволен: «Этот парень совсем себя не бережет, если такую трудную арию повторяет на бис. Что же он будет делать дальше?»
Зато Екатерина Алексеевна не скрывала своих радостных чувств и восклицала:
– Наконец-то у нас появился настоящий баритон. Баритон!
Понять ее было можно. Как заботливая хозяйка в своем культурном «доме», она рассуждала так: с тенорами и басами у нас все в порядке, а вот со средним мужским регистром…
Пресса очень активно откликнулась на мой успех – восторженные оценки, анализ исполнения… Критических замечаний не припомню. Это и радовало, но и настораживало – неужели меня так высоко вознесли, что и камешком не добросишь?
Из тех отзывов приведу один, дорогой для меня, – билетеров Кремлевского дворца, самых искушенных, самых объективных и самых бескорыстных критиков. На концертной программке они мне написали:
«Мы, билетеры – невольные свидетели восторгов и разочарований зрителей. Радуемся Вашему успеху в таком замечательном зале. Надеемся еще услышать Вас и Вашего Фигаро на нашей сцене. Большому кораблю – большое плавание».
«Большое плавание» Магомаеву предложили сразу же – с благословения Фурцевой его пригласили работать в Большой театр. Правда, пока не солистом, а стажером, все-таки он был и молод, и даже консерваторию не закончил. Но он отказался сразу и наотрез, заявив, что он бакинец и не собирается бросать родной театр. И сколько его ни уговаривали, сколько ни настаивали все, включая даже дядю Джамала, он твердо стоял на своем.
Но конечно, дело было не только в том, что он не хотел уезжать из Баку – уехал бы, если бы видел в этом смысл, уезжал же он всего пару лет назад в Грозный. Просто он не хотел быть стажером, «подающим надежды» мальчиком, новичком, которого будут учить старшие коллеги. Большой театр и тогда не меньше чем сейчас был славен не только своими певцами, но и своими интригами. Конечно, новичка, да еще и с периферии, стали бы задвигать, в Большом и без него хватало певцов, которые желали исполнять главные партии. «Я не хотел петь «в очередь», – говорил он спустя много лет, объясняя свое тогдашнее решение. – К тому же там пришлось бы петь и советский репертуар, а я его терпеть не могу. Рос на Пуччини, Россини, Верди и не хотел петь Прокофьева или Щедрина».
Уговаривать Магомаева поступить в Большой театр перестали, но его московские приключения на этом не закончились. По случаю удачного завершения Декады культуры и искусства Азербайджана был устроен прием, на котором присутствовал сам Первый секретарь, руководитель Советского Союза Никита Хрущев. Фуршет устроили в гостиной все того же Большого театра, людей туда набилось немерено, и Муслим только и успевал то и дело удивляться, когда вживую видел то одного, то другого советского лидера, которых, как и все граждане СССР, знал по фотографиям в газетах.
Хрущев пожелал послушать пение их «комсомольца» – имелся в виду Муслим, хотя комсомольцем он никогда не был. Но это в то время было что-то вроде стереотипа: молодой, на виду, значит, конечно, комсомолец. И он запел «Подмосковные вечера», а склонный к шуткам Хрущев вытолкнул ему в пару Фурцеву с пожеланием, чтобы она подпела юноше.
Все вращалось вокруг Хрущева: что бы ни делалось и ни говорилось, все старались угодить хозяину. Казалось, что собрались здесь не в знак дружбы двух великих народов, а исключительно ради Хрущева. Ему то и дело подливали. Он раззадорился и перешел на воспоминания из военных лет. Никита Сергеевич любил козырнуть познаниями в разных сферах жизни. Хоть и дилетант, он умел подметить своим практическим умом ту или иную особенность, присущую предмету размышления.
Азербайджанское музыкальное творчество держится на мугаме. А мугам – это такая экзотическая музыка, которая неискушенному слушателю может показаться рыданием. Все эти наши «зэнгюла» – трели с фальцетом, горловые и грудные рулады, перекаты – и вправду производят впечатление плача.
И вот Никита Сергеевич стал рассказывать о том, как во время войны он встретил солдата-азербайджанца, который по вечерам, когда на передовой было спокойно, заводил свою песню-плач. «Слушай, что ты все время плачешь?» – спрашивал я его. «Да нет, товарищ командующий, – отвечал боец, – я не плачу, а песню пою».
Тут Никита Сергеевич зашелся смехом и, сотрясая воздух коронным жестом – рукой со сжатым кулаком, – заключил свой рассказ:
– Сегодня на концерте я понял, товарищи, что азербайджанцы действительно поют, а не просто плачут… Вот таков и будет мой тост во славу национального искусства.
И – хлоп очередную стопку…
Хрущев вовсе не показался мне простаком: он был содержательнее и мудрее досужих баек о нем. По крайней мере, в этот вечер. Я заметил, что в его веселье была напряженность: он был чем-то озабочен. Может, устал? Все-таки возраст. Или своим политическим нюхом предчувствовал скорый переворот? Пил много, а пьяным не выглядел. (Недавно я узнал из интервью его сына – то ли в газете, то ли по телевидению, не помню точно, – что на самом деле Никита Сергеевич только делал вид, что пьет много. У него была особая рюмка, сделанная так, что даже если в нее наливали несколько капель, она казалась полной.)
Это была первая и последняя встреча Магомаева с Хрущевым. А вот с Фурцевой они потом встречались довольно часто и вполне неплохо ладили. Ее помощники его не любили, а вот она даже питала некоторую слабость к талантливому юноше из Баку, с которым ей когда-то пришлось спеть дуэтом.