Мозг Эндрю - Страница 17
Ну, дольше всего, вплоть до самого последнего времени, он притворялся душой.
Вероятно, у вас сложилось ложное представление о моих чувствах к Брайони. Если не считать того момента в Калифорнии, когда мы отъезжали от дома ее родителей, и, возможно, пары других моментов, любовь моя была чистой и неомраченной — такого чувства я прежде не испытывал ни к одной женщине. Я не рассказывал вам о своих привязанностях, хотя некоторые виделись мне довольно сильными. Но неомраченными — никогда.
Ты имеешь в виду — до женитьбы на Марте?
И после. Штука в том, что каждый раз я оставался самим собой. А с Брайони я стал таким, каким всегда мечтал быть. Если сделать скидку на врожденную неспособность к счастью, то с Брайони я был счастлив. Счастье — это жить повседневностью, не понимая, насколько ты счастлив. Истинное счастье — не осознавать, насколько ты счастлив, это некая животная безмятежность, промежуточное состояние между довольством и радостью, устойчивость твоего «я» в этом мире. Я, разумеется, веду речь о развитом западном мире. Скромная деловитость жизненного уклада, удовлетворенность своей судьбой, наслаждение близостью, едой, солнечной погодой. Ты не просто любишь близкого человека — ты любишь мирскую данность. Такие ощущения, по всей вероятности, вызывает эндоморфин — наркотик мозга.
Понимаю: это опять же цефалическое обучение.
Да какая разница! Проезжая через всю страну, мы видели снежные горнолыжные склоны, бурные реки для рафтинга; куда ни глянь — бесплатные возможности. А как-то раз в чистом поле мы наблюдали слет воздухоплавателей. Притормозили, чтобы полюбоваться небесными кораблями всех цветов радуги: томная флотилия воздушных шаров парила в своих собственных блаженных пределах пространства и времени. Нам пришло в голову, что американцы, по всей вероятности, более других народов ценят блага, даваемые землей и небом. В такие минуты жизнь — это просто жизнь, ни больше ни меньше: в точности такая, как видится, а за ней — ничего. Над всем довлеет вера в будущее, все синапсы активизируются, словно готовясь создать метафизическую мелодию, а ты купаешься в осознании привычной данности этого мира как единственной реальности. Конечно же, чувство вины растворяется без следа. Равно как и страх, прежде определявший твое «я». И этим, как уже сказано, я был обязан Брайони. Во время той поездки мое упоение всем подряд рождалось из радости быть подле нее, ощущать ее — и все, что с ней связано, — рядом с собой: ее задумчивость, ее прямой взгляд, ее Смех, ее безыскусность: она почти не красилась, не прихорашивалась, а волосы просто расчесывала, лишь изредка стягивая на затылке. Одно то, как она мимолетно поправляла волосы, говорило о разных состояниях ее души. Когда на многокилометровых прямых отрезках дороги мы умолкали, она складывала руки на груди или включала радио, чтобы найти какую-нибудь музыку. За музыку всегда отвечала она, полагая, что мне еще учиться и учиться; так оно и было — я не продвинулся дальше «Битлз» и «Грейтфул дэд». (А, кивала она, «Мертвецы».) Я мог быть за нее спокоен: ей не грозило стать жертвой Самозванца. С ним я покончил. Я преобразился, ступив на путь блаженной святости.
Но, как я уже сказал, мы ехали через всю страну, и я был обновленным Эндрю: не дергался, не тревожился о ней. Все меня поражало. Утесы красного гранита, бескрайние пшеничные поля, городки, состоявшие из одной пыльной улицы, придорожная закусочная, где нужно было двигаться вдоль дымящегося прилавка и самим предъявлять выбранные блюда кассиру; вывеска на стене, обещавшая «Быстрое и вежливое самообслуживание». Стоянка автоприцепов во время песчаной бури, ветер, который трепал простыни на бельевых веревках, мотель с лиловым динозавром на крыше, бесконечные, насколько можно было судить, деревянные баптистские церкви с главой из Писания и стихом на текущий день у входа, а в довоенных городках — особняки с колоннами под сенью настоящих дубрав. В Атланте мы остановились у книжного магазина и купили несколько томиков Марка Твена, а потом, после выезда на федеральную автостраду, начали по очереди читать вслух: один сидел за рулем, другой читал. Брайони управляла автомобилем плавно, без рывков, но и не подтормаживала. Когда мы на шоссе без конца проскакивали на желтый свет, я замечал у нее в глазах Марка Твена; он же — я видел — мелькал в ее воображении…
Вот, значит, какой у нее был М. Т. Не иначе как «Гекльберри Финн», правильно я понимаю?
«Принц и нищий». Двое парнишек меняются местами: принц становится нищим, нищий — принцем. Брайони усматривала в этом романтику, а ведь Клеменс[19] втолковывает, что королевский престол — это сплошное самозванство. Но роман этот — нечто большее, чем демократическая притча: это сказка, достойная ученых мозгов. При желании каждый может влезть в чужую шкуру, потому что мозг — подвижная субстанция, он способен перенастроиться в единый миг. Пусть на нем лежит печать самотождественности, но только дай нейронам разозлиться — и готово дело.
Я не вполне понимаю, когда состоялась ваша поездка. Брайони уже окончила университет? С твоих слов я понял, что в момент вашего знакомства она училась на третьем курсе. Тебе продлили контракт еще на год?
Помню, как мы ехали по Джерсийской платной автостраде, мимо сгоревшего нефтеперегонного завода; в уши бил рев колонны полуприцепов, вдалеке слева на взлетно-посадочные полосы Ньюаркского аэропорта падали самолеты, потом начались выжженные поля, орошаемые ручьями навоза, и какая-то птица — наверное, гриф — парила над автострадой, теперь уже вздыбленной на бетонных опорах, которые своей многотонной массой сдерживали яростные намерения транспорта; навстречу нам неслись белые огни, а красные улетали вперед, и когда я покосился на Брайони, она смотрела прямо перед собой, явно пораженная этой слепящей сигнализацией, и в глазах у нее был не то чтобы страх, а какой-то девственный отклик на неожиданное. А меня в тот момент занимало одно: какой срок дадут за переправку одной девушки через границы штатов. Так о чем вы спросили?
В какое время это произошло? Она бросила учебу, чтобы уехать с тобой?
Когда я появился на горизонте, Брайони переходила с третьего курса на четвертый. Выпуск у них был в январе, но церемония вручения дипломов в это время не проводится. Она подхалтуривала то тут, то там, а я благополучно дорабатывал свой годичный контракт. Когда Брайони порой садилась за первую парту, мне хотелось сообщать студентам только положительные факты: каких успехов изо дня в день добивается нейробиология. У меня была установка на позитив, на уверенное прогнозирование фундаментальных открытий, и аудитория осторожно верила (залог успеха любого естественно-научного курса), что мы в конце концов доберемся до истины. Я ссылался на Уитмена, который лучше других знал, что мы собой представляем, и воспевал «Электрическое тело»[20]. Как же приятно было этим детям узнавать — телом, как умом, и умом, как телом, — что прогнозы сбываются. Естественно, я им не говорил, что Уитмен — поэт. А иначе я бы все разрушил.
В общем, получилось так. Я выхватил ее из налаженной жизни, оторвал от горизонтали, организовал переезд в Нью-Йорк. Она, можно сказать, упивалась этим городом. Через некоторое время мы подыскали жилье в Уэст-Виллидж. Квартирку в перестроенном пакгаузе, где еще оставались железные щиты на окнах, погрузочный пандус, скрипучий лифт, старые неотциклеванные дощатые полы. Три комнаты, масса света, кругом деревья, поблизости чудесные магазинчики (естественно, все лавочники вскоре были накоротке с Брайони), на углу итальянская пекарня, где прямо из окна торговали теплым хлебом, корейский продуктовый рынок, кофейня, газетный киоск. Она была прелестна, общительна, жизнерадостна, засыпала людей вопросами, отогревала всех этих заносчивых ньюйоркцев, которые, к своему изумлению, настраивались на ее волну. Эндрю, говорила она, здесь есть все необходимое, можно не ездить за покупками в торговый центр, надо же было так спланировать! А еще мы всюду ходили пешком, ей было интересно открывать новое, мы исследовали Чайнатаун, добрались и до Вашингтон-сквер, где прошло мое детство; она уже вполне прилично ориентировалась в городе.