Моя летопись - Страница 7
Потом рассказывали трагическую историю, как какая-то мадам Фук спрятала очень хитро бриллиант в яйцо. Сделала маленькую дырочку в скорлупе сырого яйца, засунула бриллиант, а потом яйцо сварила вкрутую. Пойди-ка найди. Положила яйцо в корзинку с провизией и спокойно сидит, улыбается. Входят в вагон красноармейцы. Осматривают багаж. Вдруг один солдат схватил это самое яйцо, облупил и тут же, на глазах мадам Фук, слопал. Несчастная женщина так дальше и не поехала. Вылезла на станции, три дня ходила за этим паршивым красноармейцем, как за малым ребенком, глаз с него не спускала.
— Ну и что же?
— Э, где там! Так ни с чем и домой вернулась.
Стали вспоминать о разных хитростях, о том, как во время войны ловили шпионов.[23]
— До того эти шпионы нахитрились! Подумайте только: стали у себя на спине зарисовывать планы крепостей, а потом сверху закрашивать. Ну, военная разведка тоже не глупая — живо догадалась. Стали всем подозрительным субъектам спины мыть. Конечно, случались досадные ошибки. У нас в Гродно поймали одного господина. На вид — прямо подозрительный брюнет. А как вымыли его, оказался блондин и честнейший малый. Разведка очень извинялась…
Под эту мирную беседу на жуткие темы ехать было приятно и удобно, но не проехали мы и трех часов, как вдруг поезд остановился и велели всем высаживаться. Вылезли, выволокли багаж, простояли на платформе часа два и влезли в другой поезд, весь третьеклассный, набитый до отказа. Против нас оказались злющие белоглазые бабы. Мы им не понравились.
— Едут, — сказала про нас рябая с бородавкой. — Едут, а чего едут и зачем едут, и сами не знают.
— Что с цепи сорвавши, — согласилась с ней другая в замызганном платке, кончиками которого она элегантно вытирала свой утиный нос.
Больше всего раздражала их китайская собачка пекинуа, крошечный шелковый комочек, которую везла на руках старшая из наших актрис.
— Ишь, собаку везет! Сама в шляпке и собаку везет.
— Оставила бы дома. Людям сесть некуды, а она собачищу везет!
— Она же вам не мешает, — дрожащим голосом вступилась актриса за свою «собачищу». — Все равно бы я вас к себе на колени не посадила.
— Небось мы собак с собой не возим, — не унимались бабы.
— Ее одну дома оставлять нельзя. Она нежная. За ней ухода больше, чем за ребенком.
— Чаво-о?
— Ой, да что же это? — вдруг окончательно взбеленилась рябая и даже с места вскочила. — Эй! Послушайте-ка, что тут говорят-то. Вон энта в шляпке говорит, что наши дети хуже собак! Да неужто мы это сносить должны?
— Кто-о? Мы-ы? Мы собаки, а она нет? — зароптали злобные голоса.
Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы дикий визг не прервал этой интересной беседы. Визжал кто-то на площадке. Все сорвались с мест, кинулись узнавать. Рябая сунулась туда же и, вернувшись, очень дружески рассказывала нам, как там поймали вора и собрались его «под вагон спущать», да тот на ходу спрыгнул.
— Жуткие типики, — сказал Аверченко. — Старайтесь не обращать ни на что внимания. Думайте о чем-нибудь веселом.
Думаю. Вот сегодня вечером зажгутся в театре огни, соберутся люди, рассядутся по местам и станут слушать:
И зачем я только вспомнила! Опять привязался этот идиотский куплет! Как болезнь!
Кругом бабы весело гуторят, как бы хорошо было вора под колеса спустить и что он теперь не иначе как с проломленной головой лежит.
— Самосудом их всех надо! Глаза выколоть, язык вырвать, уши отрезать, а потом камень на шею да в воду!
— У нас в деревне подо льдом проволакивали на веревке из одной проруби да в другую…
— Жгут их тоже много…
О, интересно, — что бы они с нами сделали за собачку, если бы история с вором не перебила настроения.
— Какой ужас! — говорю я Аверченке.
— Тише… — останавливает он.
— Я не про них. У меня своя пытка. Не могу от «Сильвы» отвязаться. Буду думать о том, как бы они нас жарили (может быть, это поможет). Воображаю, как моя рябая визави суетилась бы! Она хозяйственная. Раздувала бы щепочки… А что бы говорил Гуськин? Он бы кричал: «Позвольте, но у нас контракт! Вы мешаете ей выполнить договор и разоряете меня как антрепренера! Пусть она сначала заплатит мне неустойку!»
«Индейка и злодейка» понемногу стали отходить, глохнуть, гаснуть.
Поезд подходил к станции. Засуетились бабы с узлами, загромыхали сапожищи солдат, мешки, кули, корзины закрыли свет Божий. И вдруг за стеклом искаженное ужасом лицо Гуськина: он ехал последние часы в другом вагоне. Что с ним случилось?
Страшный, белый, задыхается.
— Вылезайте скорее! Маршрут меняется. По той дороге проехать нельзя. Потом объясню.
Нельзя так нельзя. Вылезаем. Я замешкалась и выхожу последняя. Только что спрыгнула на платформу, как вдруг подходит ко мне оборванный нищий мальчишка и отчетливо говорит:
— Любовь-злодейка, любовь-индейка. Пожалуйте полтинник!
— Что-о?
— Полтинник! Любовь-злодейка, любовь-индейка.
Кончено. Сошла с ума. Слуховая галлюцинация. Не могли, видно, мои слабые силы перенести этой смеси: оперетку «Сильва» с народным гневом.
Ищу дружеской поддержки. Ищу глазами нашу группу. Аверченко ненормально деловито рассматривает собственные перчатки и не откликается на мой зов. Сую мальчишке полтинник. Ничего не понимаю, хотя догадываюсь…
— Признавайтесь сейчас же! — говорю Аверченке.
Он сконфуженно смеется.
— Пока, — говорит, — вы в вагоне возились, я этого мальчишку научил: хочешь, спрашиваю, деньги заработать? Так вот, сейчас из этого вагона вылезет пассажирка в красной шапочке. Ты подойди к ней и скажи: «Любовь-злодейка, любовь-индейка». Она за это всегда всем по полтиннику дает. Мальчишка оказался смышленый.
Гуськин, хлопотавший у багажного вагона с нашими сундуками, подошел, обливаясь зеленым потом ужаса.
— Новое дело! — трагическим шепотом сказал он. — Этот бандит расстрелялся!
— Какой бандит?
— Да ваш комиссар. Чего вы не понимаете? Ну? Расстреляли его за грабежи, за взятки. Через ту границу ехать нельзя. Там теперь не только оберут, а еще и зарежут. Попробуем проехать через другую.
Через другую так через другую. Часа через два сели в другой поезд и поехали в другую сторону.
Приехали на пограничную станцию вечером. Было холодно, хотелось спать. Что-то нас ждет? Скоро ли выпустят отсюда и как поедем дальше?
Гуськин с Аверченкиным «псевдонимом» ушли на вокзал для переговоров и выяснения положения, строго наказав нам стоять и ждать. Ауспиции были тревожны.[24]
Платформа была пустая. Изредка появлялась какая-то темная фигура, не то сторож, не то баба в шинели, смотрела на нас подозрительно и снова уходила. Ждали долго. Наконец показался Гуськин. Не один. С ним четверо.
Один из четырех кинулся вперед и подбежал к нам. Эту фигуру я никогда не забуду: маленький, худой, черный, кривоносый человечек в студенческой фуражке и в огромной великолепной бобровой шубе, которая стлалась по земле, как мантия на королевском портрете в ка ком-нибудь тронном зале. Шуба была новая, очевидно, только что содранная с чьих-то плеч.
Человечек подбежал к нам, левой рукой, очевидно, привычным жестом, подтянул штаны, правую вдохновенно и восторженно поднял кверху и воскликнул:
— Вы Тэффи? Вы Аверченко? Браво, браво и браво. Перед вами комиссар искусств этого местечка. Запросы огромные. Вы, наши дорогие гости, остановитесь у нас и поможете мне организовать ряд концертов с вашими выступлениями, ряд спектаклей, во время которых исполнители — местный пролетариат — под вашим руководством разыграют ваши пьесы.