Мотылек - Страница 67
В главе «Топорик» происходит крушение мечты. Колумбы отправляются в первое путешествие, удирая из дому. Пусть они заранее знают, что возвращаться придется к вечеру. Но может быть, и завтра… «Как нам захочется» — вот что самое важное. Они запасаются хлебом и сыром, и им кажется, будто теперь они ни от чего не зависят и ничто не способно связать их волю в поисках приключения. Знакомые окрестности полны на этот раз неожиданностей, и на первых же шагах их поджидает открытие. Кто из школьников, увлекающихся историей, не совершал подобных открытий, когда поднятый кремень кажется обработанным человеческими руками и, несомненно, указывает на место стоянки каменного века? Но тут дело не в том, состоялось открытие или не состоялось. Произошло другое. Все было чудесно в дороге, но путешествие оборвалось, потому что хлеб и сыр съедены, сознание, что домашние будут беспокоиться, чересчур сильно; возвращаться приходится тем же вечером вопреки собственным намерениям. Уйти далеко не удалось; не удалось даже заблудиться как следует; желанная свобода не наступила. Сил для исполнения мечты не хватает, и даже найденный кремень потерян в дороге, и уже не удастся проверить, был ли это в самом деле топорик, сделанный в каменном веке, и открыли ли они стоянку доисторического человека.
За рассказом о крушении мечты следует рассказ о нарушении юношеской клятвы, а затем рассказывается история о том, как началась и окончилась первая любовь Михала, как первый идеал «прекрасной дамы» оказался пустой и совершенно ему чужой мещаночкой, чье духовное существо совершенно исчерпывалось банальным и стишками и картинками, которые заполняли любимый ею альбом, переданный Михалу с надеждой, что и он напишет туда что-нибудь в том же роде. Как будто ничего серьезного не происходит в этом рассказе. Он полон милых подробностей; в нем с превосходной поэтической точностью переданы юношеские волнения, переживания и надежды, связанные с первой любовью. Но тем сильнее потрясение, испытанное подростком, тем болезненнее и неизгладимее вынесенная из этого открытия травма.
И наконец, стремление стать живописцем сводит Михала с искалеченными биографиями, со способными, даже талантливыми, но выброшенными из колеи, надломленными людьми, от которых он узнает, что и эта любовь жестока и требовательна, что счастливой и разделенной она может оказаться лишь для немногих, самых лучших, беспощадно испытавших себя и сумевших доказать свое право прийти в искусство и отдать ему без остатка всю жизнь.
Это единственное из пережитых Михалом потрясений, которое основано на справедливом и необходимом требовании, а не вытекает из неустройства общественной жизни. Однако справедливость в этом случае не утоляет душевной боли и не облегчает жизнь такому человеку, как художник Карч, одному из влюбленных в искусство и жестоко отринутых им.
В школе живописи Карча и Желеховского наступает для Михала конец детства и начинается юность. Там Колумб совершает седьмое и последнее из своих открытий перед тем, как проститься с родительским домом.
А из дома, уже с изрядно поредевшей пыльцой на крыльях, Михал попадает в казарму школы подхорунжих, где ему приходится прощаться со многими прежними представлениями о духовной чистоте, о добропорядочности, о любви и откуда он выходит в строю, где рядом с ним, тщательно изготовленные по одному образцу, «затянутые в гладкое сукно», распевая и звеня шпорами, ступают в ногу такие же молодые люди, «полные веры в себя, полные надежды и любви к жизни».
Человеку свойственно сохранять благодарное воспоминание о годах детства и юности, даже если эти годы протекали трудно, в бедах и неблагополучии. Детство Михала по всем внешним приметам благополучно, хоть и далеко не безмятежно. Надо ли удивляться, что обо всем добром и ясном повествователь рассказывает в тональности, порой близкой к идиллической пасторали? Если бы автор ограничил себя одной этой интонацией, его рассказ мог бы показаться слащавым и неправдивым. Он резко контрастировал бы с последующими событиями и не позволял бы понять их. Но в «Мотыльке» такая тональность то и дело отступает перед вторжением тревог и болей подростка. Откуда же они приходят? Михал не упивается идиллией, он глубоко задумывается, и вместе с ним задумывается читатель. И когда наступает час исторической катастрофы, быстрота, с какой рушится искренне дорогой художнику мир детства Михала, уже не является неожиданной. Художник задолго до этого заставил нас ощутить неблагополучие внутри той сложившейся жизни, которая не смогла устоять под первым же серьезным ударом.
Поврежденные крылья, искалеченная психика относятся к тем травмам поколения, какую в Польше критики и публицисты называют «моральным горбом». Когда и как была нанесена эта травма? К прямому и однозначному ответу прийти трудно. Не приходит к нему и Щепанский, но эта его книга в ряду других книг по-своему объясняет, почему прежняя жизнь не восстановилась, да и не могла восстановиться вновь, хоть трудная война и была выиграна. Уже в сентябре 1939 года предопределилось со всей категоричностью, что победа должна стать двусторонней: чтобы сохранить жизнь — не одному человеку, но целому народу, — предстоит залечить не только раны, нанесенные извне и почти смертельные, но и уничтожить давно образовавшуюся внутри организма злокачественную опухоль.
То, что это еще не для всех было ясно, а для иных и прямо враждебно, привело к разобщению сил, к трагедии Варшавского восстания, к подмене подлинных интересов народа мелкой корыстью политических самолюбий, которая так часто делала подвиг в этой борьбе напрасным и смерть бессмысленной. Об этом напоминают и долго еще будут напоминать выстроившиеся побатальонно могилы военного кладбища в Варшаве, где похоронены погибшие повстанцы, цвет нации, юноши и девушки в возрасте семнадцати-двадцати лет, так и не узнавшие, что решимость их не была напрасной. О том же говорят могилы Пальмиры, живые цветы у обагренных кровью камней на варшавских улицах, фигура Ники с занесенным мечом — все то, что до сих пор сохраняет трагическую складку на облике сегодняшней Полыни. Эта складка объясняет, почему в польской литературе последнего двадцатилетия так часто звучало сомнение в необходимости совершенного подвига и возникало изображение «антигероя». Не избежал этого сомнения и Щепанский. В «Конце легенды» партизану Серому противостоит рефлектирующий, отстаивающий «политический реализм», ниспровергающий «патриотические мифы» и этим оправдывающий свой уход от борьбы «антигерой» Сицинский. Тогда Щепанский не ответил, кто из них прав. Он лишь показал, как трудно Серому в этот новогодний вечер. В «Мотыльке» ответы куда яснее. Четыре последних открытия Михала не оставляют никакого сомнения: какой бы трудной и опустошительной ни была борьба, как бы ни снимала она с крыльев последние остатки пыльцы, но, только борясь, можно сохранить сами крылья.
Нотой страшной, последней усталости кончается книга.
Михал в поезде.
Поезд такой же, как тот, в котором ехал в свой короткий отпуск из лесу Серый. В вагон набились бабы с кошелками. В коридоре парни из немецкого строительного батальона орут песню. Солдатские песни похожи. Когда Михал оканчивал школу подхорунжих, их песни звучали на тот же лад. И то было в канун сентября 1939 года. Девятое открытие Михала (глава «Граница») уже показало нам, что после этого произошло. Бодрая песня парней из баудинста нас не обманывает: мы слишком хорошо знаем, что ничего доброго не сулит им эта бодрость, а испытания Михала подходят к концу.
Между самим Михалом и Серым лежит целая пропасть. Причиной тому не только предшествующий опыт героя — он, вероятно, очень близок и тождествен у обоих, — но и весь последующий опыт художника. На те вопросы, на какие еще не умел ответить Серый десантникам, Михал дал бы ответ без запинки.
К этому его привели одиннадцать трудных открытий, которые дано было ему совершить в своих плаваниях по штормовому житейскому морю.