Мотылек - Страница 62
Михал называет свою фамилию. Он не знает, известна ли она «совам», но готов сделать все, чтобы рассеять их странную подозрительность.
— Уходите, — слышит он.
В этих словах, сказанных почти шепотом, есть что-то такое, от чего Михала охватывает ужас. Он в отчаянии нажимает на ручку.
— Впустите меня, — говорит он. — Умоляю вас, скажите, что случилось.
И тогда дверь приоткрывается. Через щель он видит две закутанные в шали головы. За ними маячит третья фигура. В помещении полутемно, его освещает только свет, падающий из какой-то боковой комнаты.
— Так вы ничего не знаете? — допрашивает его одна из женщин.
— Что случилось? — кричит он. — Скажите!
— Войдите в дом, — говорит самая старая.
Она захлопывает за ним дверь. В темноте блестят дверцы каких-то застекленных шкафов, пахнет книжной пылью и капустой.
— Ее сегодня утром взяли, — шепчет ближайшая тень.
Михал стоит онемев. Он чувствует только тяжесть опущенных рук.
— Это из-за той еврейки, — добавляет полный гневной обиды более молодой голос.
— Из-за какой еврейки? — говорит Михал.
— Знаете, — шепчет самая старая, — мы сами ничего не знали. Она скрывала еврейку в своей комнате. Школьную подругу. Никто этого не знал. Сегодня утром ворвались к нам и спрашивают, кто здесь ночью ходит по саду. Они, должно быть, ее заметили. Вы знаете, там, за стеной, полицейские казармы. Перевернули весь дом вверх ногами. Она сидела в комнате Терезы, уже одетая, на диване. Тереза тоже, в шляпе, в пальто, как перед выходом на улицу. Обе ждали… — Голос ее прерывает сухое, похожее на икоту рыдание. — Мы действительно ничего не знали, — заканчивает она сквозь слезы.
— Что за ужасное легкомыслие! — выкрикивает вторая.
Михал отчетливо видит Терезу в облегающем черном пальто с каракулевым воротником, в шляпке с маленькими, загнутыми вверх полями, из-под которой выбиваются на виски пушистые волосы. Он видит, как она сжимает под мышкой потертую сумку, сшитую из белых и черных полосок кожи, и как она смотрит на дверь широко открытыми потемневшими глазами, которые даже в испуге немного улыбаются. Какое-то мгновение ему кажется, что эта минута еще длится и что он должен что-то сделать, чтобы остановить, задержать ее дальнейший ход. Ощущение бесполезности отрезвляет его мучительным спазмом сердца. Это настоящая физическая боль. Он делает глубокий вдох, чтобы обрести голос.
— Можно войти в ее комнату? — спрашивает он. Перепуганные соседки преграждают ему дорогу.
— Лучше не надо.
— Не делайте этого.
Тогда третья фигура, не принимавшая до этого участия в разговоре, приближается из глубины к Михалу.
— Конечно, — говорит она низким, хриплым голосом. — Я провожу вас.
Михал идет через какую-то темную крытую галерею, а потом по хорошо ему знакомому кухонному коридору с голой лампочкой под потолком и с выложенным каменными плитами полом. Его проводница открывает последнюю дверь, и в темноте новым приступом боли встречает Михала запах лаванды.
Внезапно вспыхнувший свет открывает картину грубого разбоя. Зияют пустотой выдвинутые ящики, на полу валяются книги, письма, бумаги. Следы грязных подошв на клочках репродукций Утрилло, Брейгеля, Ван Гога. Ширма повалена на умывальник, сброшенная с тахты постель беспорядочно вздымается на паркете.
Михал делает несколько робких шагов. Под ногой скрипит стекло. В углу возле шкафа — смятый тоненький чулок. Повсюду валяются вещи, напоминая растерзанные живые существа. Вот испещренный квадратиками и крестиками листок. Когда-то давно они играли в «морской бой». Кого спасать? Кого защищать? Все уничтожено.
Беспомощным взглядом он смотрит на это разорение. Наклоняется (с каким трудом дается каждое движение!) и поднимает с пола почерневший серебряный портсигар. Его пальцы нащупывают маленькое углубление, оставленное небольшими острыми зубами Терезы. Он на минуту закрывает глаза.
— Вам надо уходить, — говорит тихо женщина в дверях.
Михал совсем забыл о ней. Только теперь он замечает ее лицо — наверняка виденное уже не раз, но не замеченное в свете счастья, — лицо, увядшее в самом расцвете красоты, трагично бледное, с глубоко залегшей тенью вокруг черных, огромных, неестественно блестящих глаз.
Он послушно выходит, и комнату Терезы опять наполняет темнота.
Женщина спускается с ним вместе по темной лестничке, открывает дверь на улицу. Через минуту, когда его уже охватывает свежесть моросящего дождя, он вспоминает робкое прикосновение ее руки, а до сознания доходит звук слов, произнесенных грудным голосом: «Я обо всем знала».
Он идет домой, по опустевшему городу. Он не знает, наступил ли комендантский час, — он ничего не знает.
А навстречу по блестящей от дождя мостовой приближается дребезжание металла, хрипение мотора, кашель забитой выхлопной трубы. Два луча желтого света, две пригашенные фары смотрят на него — может быть, с очень далекого расстояния, а может быть, с близкого. Слышится скрип тормозов, грузовик останавливается прямо перед ним. Какой-то мужчина что-то говорит ему из окна кабины затерянным в темноте голосом, и качающаяся колымага отправляется в свой одинокий путь.
Некоторое время Михал продолжает стоять, наконец идет дальше по середине вымершей улицы.
Мать открывает ему дверь, прежде чем он успевает позвонить. Она ждала его в коридоре, прислушиваясь к шагам на лестнице. Она внимательно смотрит на него, открывает рот и ничего не говорит. В последнее мгновение она сдерживает свое «что случилось?» — этот крик материнской тревоги, которого с таким страхом ждал Михал. В молчании входят они в комнату. В молчании садится Михал перед тарелкой супа. Он берет в руку ложку, но не отдает себе в этом отчета, не видит тарелки, он весь погружен в себя, он среди растоптанных вещей, в темноте пустых улиц.
Мать ни на минуту не отрывает глаз от его лица. Он чувствует это и встречает полный жертвенной готовности ее взгляд, и вдруг слова сами срываются у него с губ.
— Тереза арестована, — говорит он.
Мать медленно складывает руки на груди.
— Боже мой!
— Она скрывала еврейку, — говорит он.
— Боже мой!
Ему нечего больше сказать, и над столом воцаряется тишина, но Михал осознает, что он не один. В каждой морщинке материнского лица заключены скорбные, полные участия мысли о Терезе, о девушке, которую мать видела всего несколько раз. Твердый комок в груди Михала становится мягче, подходит к горлу, чтобы наконец превратиться в обычную человеческую печаль.
— Будешь есть? — спрашивает тихо мать.
Михал отрицательно качает головой.
— Я разогрею тебе это на ужин, — говорит она.
Она встает, убирает со стола. Ее заботливая, полная нежности суета приносит успокоение.
И до момента, когда приходит пора ложиться спать, ничего не меняется. Они ходят осторожно, почти на цыпочках, делая лишь самые необходимые дела, говорят лишь самые необходимые слова, дружественные и полные участия друг к другу. Они знают, что каждое неосмотрительное движение может нарушить состояние временной нечувствительности.
Вернувшись из ванной, мать долго молится возле кровати, а кончив молиться, целует Михала на ночь, и Михал обнимает ее взволнованный. Потом он садится на тахту в темной комнате не раздеваясь. Окно он оставил открытым, бумажная штора легко шелестит от ночного ветра. У него такое чувство, словно все его будущее ушло из-под ног. И некуда сделать следующий шаг. А идти дальше надо. Не думая об этом, он знает, что должен сделать еще несколько дел, которые кажутся ему унылыми, лишенными смысла призраками поступков. Когда наконец дыхание матери сменяется ритмичным сонным посапыванием, Михал тяжело поднимается и зажигает у изголовья кровати маленькую лампочку. Некоторое время он стоит, стараясь мысленно восстановить прерванную нить своих дел. Наконец он подходит к печке и из щели между кафелем и стеной достает завернутый в тряпку револьвер Длинного. Потом он становится на колени возле тахты. Из-под ремней, придерживающих пружины, он достает плотно сложенный квадратик бумаги — последнюю газету, которую не успел прочитать и пустить по кругу. Все это он заворачивает в лежащий на столе номер «Гонца». Потом осторожно поднимает бумажную штору и вылезает через окно на наружную галерейку. Дождь перестал, на крышах лежит водянистый свет луны. Он идет в тени вдоль стены, обходит две стороны двора и останавливается у винтовой лестницы. Одна из ее ступенек шатается. Он вытаскивает доску, прячет под нее свой сверток и возвращается той же дорогой.