Мотылек - Страница 59
— Ты слышал выстрел? — спрашивает Михал.
— Нет, — бормочет Дудек сердито. — Но Длинный наверняка его там уложил, — добавляет он с надеждой.
— А если Клос махнет Длинного, тогда что? — спрашивает Шершень.
— Длинный велел мне уйти, — упрямо повторяет Дудек.
Они замолкают. Во дворе тихо, в чердачном окне блестят далекие звезды.
— Нужно бы туда пойти, — говорит после паузы Шершень.
— Нет, — возражает Михал. — Подождем еще.
Они лежат, и теперь Михал не думает уже ни о чем. Он чувствует только ритмичное пульсирование в гортани, будто сквозь него течет время. Сено дурманит, сено вызывает зуд. Оно под рубашкой, в ботинках. Слышен легкий шум дыхания. Холодный ночной ветер шевелит волосы. Вдруг Дудек вскакивает.
— Идет, — говорит он.
И вот большая тень заполняет проем. Маслянисто блестит кожаная куртка. Длинный медленно переступает порог.
Они ждут, что он скажет, но Длинный молчит. Тогда они начинают спрашивать наперебой:
— Ну, как прошло?
— Сделал?
Голова Длинного в темноте, плечи уперлись в прямоугольный экран неба.
— Дерьмо, — говорит он через минуту тоном, полным горечи и обиды.
Он слегка наклоняется, ищет что-то в карманах. Потом чиркает спичкой, и из темноты появляется его лицо — бронзовое, злое, с глубокими бороздами, идущими от носа к сжатым губам.
Никто не обращает на него внимания. Все смотрят на спичку, гаснущую под сеткой сухих стеблей. Михал чувствует, как нужна Длинному сигарета.
— Садись, — приглашает он.
Но Длинный продолжает стоять. Красная точка сигареты то разгорается, то гаснет.
— Не смог, курва, — говорит он наконец.
— Такое хорошее место! — вздыхает Дудек с сожалением.
— Не смог, — повторяет Длинный тихо. — Если бы он, холера, пробовал защищаться! — вытолкнул он вдруг из себя. — Если бы убегал! Так нет, Я видел, как он вздрогнул, когда я подошел к нему в воротах. Сразу посмотрел на мои руки. Я держал их в карманах, в правой была «дура». Хватило бы одного рывка. Он тоже, мерзавец, держал лапы в карманах, но сразу же вытащил их, точно хотел мне показать, что ничего там нет. «Привет, Короткий! — сказал он мне. — Может быть, поговорим перед этим?» — «Я пришел с тобой поговорить», — сказал я. И мы вышли за ворота. Он осмотрелся, нет ли засады, а потом сказал так: «Короткий, давай сделаем это дело, как люди. Я один, у меня нет оружия, и я не буду убегать. Я расскажу тебе все, как есть, а ты сделаешь так, как найдешь нужным». Тогда я подал знак Дудеку, чтобы он ушел. Он и без того был у меня в руках, я мог его прикончить в любую минуту. Вся его защита была в разговоре…
— Нужно было сразу! — не выдерживает Шершень. Длинный молчит, но в его молчании чувствуется презрение, с которым встречают поспешные советы.
— Что он тебе сказал? — спрашивает Михал.
— Сначала он рассказал мне, как его били. И что они не много могли из него вытянуть, потому что он быстро терял сознание. А потом говорил, что с тех пор, как его выпустили для приманки, он старается водить их по ложному следу, по сгоревшим адресам. Он думает, что они в конце концов убедятся, что все уже поздно, что они нас спугнули. Я повел его в сторону незастроенных участков вдоль реки. Хотел его там прикончить. Все время держал палец на курке, и он, конечно, знал об этом, но разговаривал так, как будто ему ничего больше не угрожает. «Почему ты не смываешься, Клос?» — спрашиваю его. А он отвечает, что они разнюхали, где его жена, и что, если он убежит, они ее посадят. Рассказывал мне о жене. Она живет где-то под Кельцами в деревне с ребенком. У них трехлетняя девочка. Мы стояли на дамбе. Уже было темно и полная тишина вокруг. И тогда он говорит мне: «У меня к тебе одна просьба, Короткий. Сделайте так, чтобы она не узнала, как было. Сообщите ей, что я погиб от рук гестапо».
Длинный замолчал. Опершись о косяк, он гасит сигарету о подошву.
— Михал, — начал он через минуту, сдерживая раздражение, — ты с нами не ходишь, тогда спроси Шершня, он тебе скажет. У меня на счету четыре человека. Я прикончил вооруженного фрица в его собственной квартире… — Ему не хватает слов, он ударяет рукой о косяк. — Холера! Может, каждый из вас сделал бы это. Я не смог.
Только теперь он садится на землю, тут же в дверях. На сеновале снова воцаряется молчание, и только слышится жесткий шорох сена.
Михал ждет, когда Шершень заговорит первый, но Шершень молчит. Наконец тишину прерывает ломающийся, неестественно серьезный голос Дудека:
— Он теперь, паразит, сменит хазу, и всю слежку надо начинать сначала.
— Мы должны установить слежку за лысым из «Семерки», — оживляется Шершень. — Он нас наверняка наведет на след.
После внезапной активности Шершня Михал чувствует облегчение, какое приносит надежда на непредвиденное решение судьбы, и даже сейчас, когда решает выяснить вопрос до конца, в душе рассчитывает на милость случая.
Михал встает, стряхивает с себя сено.
— Ну, хорошо, — говорит он, — кто это сделает?
— Не я, — бурчит Длинный из дверей. — Я пас…
Дудек и Шершень сидят тихо в темноте. Михалу уже некуда отступать. Он достает из кармана спички, трясет ими.
— Хорошо, — говорит. — Тогда будем тянуть жребий.
Он пропускает между пальцами граненые палочки, на ощупь находит круглые головки. Одну из них ломает. Те двое подходят к нему. Стоят в немом ожидании. Мощная широкая тень Шершня и детская щуплая фигурка Дудека. Михал протягивает к ним кулак.
— Тяните.
Некоторое время они колеблются. Потом Дудек делает резкое, плохо рассчитанное движение. Ощупывая руку Михала, он натыкается на спички и тащит первую с края. Когда через долю секунды он делает легкий шаг назад, Михал уже знает, что Дудеку повезло.
Шершень долго не может решиться. Он поочередно касается то одной, то другой спички, а в сердце Михала растет горькая уверенность в поражении. «Приговор — это не мое дело, — думает он. — Надо все это отменить, надо отступить». И тогда Шершень наконец нащупывает спичку, вырывает ее из руки Михала. И сразу же слышится его нервный, сдавленный смех. Михал трет большим пальцем конец оставшегося обломка. Ему кажется, что товарищи бросили его среди ночи.
— Я, — говорит он, зная, что еще не полностью понял смысл того, что произошло.
Если бы он смог сосредоточиться, если бы перо послушно бежало по бумаге, он был бы в безопасности. Но на странице тетради в клеенчатой обложке всего несколько строчек. Напрасно Михал наклоняет голову, напрасно закрывает глаза, чтобы помочь неясным спутанным мыслям. Сегодня он отказался от анализа художественных стилей, от рассуждений об изменениях, которым подвергается мир в восприятии художника. Он решил рассказать о себе. Он надеялся, что таким образом он увидит свою судьбу изнутри и перестанет ее бояться. Михал начал описывать конюшню на Цельной, но после нескольких фраз растерялся, вспоминая события последнего вечера, неудачу со спичками и неумолимо надвигающееся преследование Клоса, которое приблизит день окончательной развязки. Он сидит, подперев голову кулаком, с авторучкой в неподвижной руке. За его спиной по комнате бесшумно суетится мать, выдвигает ящики, что-то приводит в порядок и переносит с места на место, погруженная в гущу мелких забот, составляющих ткань ее повседневной жизни. Он знает, что ее снедает желание снять с него неизвестную тяжесть. Наконец он наклоняется и строчит что попало. Он пишет: «Рембрандт — великий художник, а я — идиот». Он пишет: «Жизнь глупа». Он пишет: «Здесь не слышно, безусловно, и не видно, несомненно, как лежит в навозе лошадь и не может помочиться, и не может помочиться и п… никак не может…»
Но все это напрасно. Мать останавливается позади него, ее рука, легкая, как высохший лист, ложится ему на волосы.
— Скажи мне, сынок, — говорит она покорно, — что с тобой происходит. Скажи матери.
— Ничего со мной не происходит. — Он отводит голову от ее рук. — Ничего со мной не происходит. Я пробую писать.