Москва под ударом - Страница 33
– Слушайте!…
Снова прищурился: нет же, – не жулик, внушает доверие; как-то само собой с губ сорвалось:
– Я… бы мог предложить вам ночлег на сегодня!
А как же разборка бумаг, для которой он ехал в Москву? И прислуга – в деревне; но – поздно.
– Так пустите?
Быстрым емком зажал руку: силач этот старец!
– Так пустите?
Блеском очки пристрелились искательно. Эдакий жалкий: ведь – как отказать ему?
– Батюшка мой. Ну-с: мы с вами ночуем сегодня! Ворчал про себя:
– Пригласил – делать нечего.
Ткнулся глазками: лоб – крепкий; очки – непреклонные; что-то надменное, даже жестокое в нем; а стоит – с нарочито приниженным видом; и точно для вида трясется: подметное что-то.
А старец, плеснувшийся пледом, как крыльями, – вороном белым казался; вот голову – вытянет; рот – разорвет, каркнув громко: в окрестности!
Поезд поднесся.
И бросились – вподперепод; кто – узлом; кто – корзиной: на поезд; рукой чернопалой исчеркнув, точно росчерк под подписью вычертив, – бросился с прочими; старец – подсаживал и раболепство высказывал; вганиванье в трети класс утомило; друг к другу в проходе прижало; они шпыхтели друг с другом; казалось, что также когда-то уже пропыхтели; – и будут пыхтеть.
12
Протолкалися в прометь вагона; стояла – жарынь; клубы пыли; означилось много мешков желтобрюхих; все – полнилось; все – барабанило; все – проседало в пылях; на узлах и на шапках – проседина белая, точно мука; из нее выжелтялися лица; оконный протер запылялся мгновенно; рванулось с тарахтом; рванулись все спины; и старец, рванувшись, сжал руку емком – очень больно:
– Простите, – развинченный я.
Они сели кой-как; и друг с другом потискались:
– Блохи!
Профессор вдруг стал почесулей; но – думалось:
– Что это он представляется?
Шло языков развязанье; и – затарахтели; пошли колоколить; всем в уши забило настойчивым трахтом; профессор сидел потеряем таким; было вовсе не весело:
– Как это вы?
– Доплясался до эдакой жизни? – с пощелком ответил. – Так: просто!
Профессор подумал:
– Раскаянья нет!
Старец, будто поняв его мысль, сделал вид, что он съежился; заговорил с неприятным таким поджевком:
– Нас грехи, – задел локтем, – доводят до бездны; за мною водился, – и локтем, – грешок: я был пьяница, видите.
– Странное видите, – думал профессор; задевы локтями опять-таки – да: беспокоили:
– Эдакий, право, зазнаишко!
– Все ж нет греха хуже бедности. – Кто-то из сумрака вытянул зелено-сизый свой нос.
С каждой станции – ввалка людей, искаженных и жаром, и пылью.
– А чем же вы, батенька мой, занимались – потом: род занятий, ремесл?
– Ремесло, говорите вы, – э, да пропойное.
– Все-таки, – думалось, – бессодержательный старец какой!
Разболтался, а в мыслях – разбродица. Что-то в манерах его жадноватое было:
– Да, – каждый из нас есть живой пример суетности: так и я: офицерская, знаете, жизнь; ну, – пошли пустяки, забобоны: бомбошки, безе (и там – далее), – что! Забубен-щина! – губы поджались с грязцой очевидною, – дамочки, девочки!
«Это же, чорт побери, дерзословие», – думал профессор.
– Коньяк – забытущее зелье, манером таким из полка-то и – «фить»! Пробулдыжничал жизнь, – извините; примите таким, каков есмь; Мардонейский, помещик, на старости лет – стал Морданом, как видите! Тут же прибавил:
– По этому поводу должен сказать: еще очень недавно меня называли: дедюся, деденочек иль – дедуган; а по пьянству нажил себе морду – вот эту вот, – он показал: – стал – Мордан: дед Мордан! Грехотворник! Что? А?
С грязноватым лицом, исходящим жестокою силою блеска двух черных, суровых очков, хохотал он искуественным смехом, с искусственной удалью пальцем прищелкив-ал, напоминал К. С. Станиславского, великолепно сыгравшего б роль забулдыги.
И прели, и жались друг к другу; за окнами ветер желтил горизонтами: порохи, прахи и порхи. Сквозь рамы оконные дуло просейкой пылей.
– Я, простите меня – дымокур: вы – позволите?
– Сделайте милость! И думал:
– Да, в каждом движении пальца грешок выпирает. Заметил на пальце финифтевый перстень.
– Спасибо!
Мордан же поднес к папироске ладонь; и очки в густом облаке дыма просели; из облака дыма – явились вторично.
– Бывало, – «ура, дед Мордан», да – «ура, дед Мордан». Так и вы называйте, пожалуйста, – так же: «Ура, дед Мордан!»
Ногу в серо-зеленой штанине закинул на ногу; за ногу схватился костлявыми пальцами; и закачался, трясясь бородой над коленями, загиркотал:
– Кхи-кха-кхо!
Закривился беззубый не рот, а какая-то черная пасть: точно ножик пошаркивал жестко о камень точильный; и сыпались отблесков искры из черных, стеклянных кругов.
Из угла раздалось, очевидно, по адресу деда Моргана:
– Он, братец ты мой, по брадам – Авраам; а по слову-то – хам!
Тут Мордан спохватился:
– Смемелил излишне!…
Профессор подумывал: под благовидным предлогом откажется он принимать двороброда какого-то в свой дом.
За окнами – пустошь, разглушье; потом пошли дачи – коричневые и коричнево-желтые; шли палисадники с реденькой зеленью: вот – остановка; и – новая вдавка в вагоны прожелклых людей; кто – с корзиной; кто – с серым кулем; борода светло-сивая тыкалась в окна:
– Здесь занято, дяденька!
С ней черноглазенький мальчик косился и злобно, и хмуро из окон.
Поехали; над перевальчатой местностью шел переклик расстояний; свихрялися дали пылищами; в этих пылищах вставали фабричные трубы; хотелося: сгаснуть, исчезнуть, не быть; придремнулось; казалося, – не придремнулось, а жизнь придремнулась; и тотчас же клюнулось носом; очнулся: Мордан сидел рядом – такой прохудалый, изъеденный тенью; он быстро взглянул, сделав вид, что проснулся:
– Простите, – в дороге-то я ведь пять суток!
И тихо добавил, оглядываясь, чтоб его не подслушали:
– Вы, Христа ради, простите и… и… не гоните.
– Ну, – как отказать!
Дед Мордан, проседая из тени, как вешалка с ветошью, виделся лишь бахромою зеленой, свисающей с пледа, которую затеребили изысканно тонкие пальцы, метаясь под нею; грязнело в окне: просерело; Москва, растараща, на них ла-плывала: вагонами, трубами, целым кварталом: Рогожской заставой; уже забеспутили улицы; лупленный абрис сквоз-ной колокольни (барокко) – прошел; он услышал над ухом взволнованный шопот:
– Бездомному, – вы… вы… – дадите приют?
Этот взгляд не казался уже таким дурьим: хваталися руки, дрожа, друг за друга, терзая друг друга, хрустящими пальцами: стало – невесело; толк: и – Москва. Картузы и кули поднялись; выпирались; чертиха какая-то, видно, тор -говка, уже колотила бетоном кого-то в загривок:
– Да, ну, – не задерживай: чорт!
На платформе – разбеглый народ; розваль ящиков и чемоданов, бега, перебранка:
– Ей!
Номер двадцатый влепился в глаза, белый фартук, носильщик; и вдруг – разреженье толпы: чемоданы проехали.
13
В лоб, как прошел на подъезд – шибануло: простерлось руками; оскалилось желтыми лицами, точно имбирь, из плеснувшего желтыми массами города: дьяволы, ставши толпой под подъезд в черных лаковых шапках, в изношенных, в вытертых, синих халатах, споясанных вытертыми поясами кровавого цвета, пролаяв, распахивались и запахивались возбужденно полами, хватая профессора.
Рвали; и – тыкались под нос блестящими бляхами:
– Да отпустите его!
Дед Мордан отбивал.
– Не его, но Варр…
– Варвар…
– Распни!
Так слагалось из криков.