Москва под ударом - Страница 32
– Жестокое время наступит, когда убивающий будет кричать, что он истине служит; припомни: я – сказывал
И посмотрел на часы:
– Ну-с – пора, в корне взять.
И, взглянув на Надюшу, вздохнул, – чернобрюхий такой, чернокрылый; в пустом саквояже катался, гремя, карандаш; саквояж был огромен (подпрыгивал на животе показалось лицо – великаньим; его провожали глаза; вдруг стало ей жутко за папочку: пес не куснул бы, трамвай не наехал бы.
Он выяснялся из мути, едва прорыжев бородою: окрасился только что.
Жоги носилися в небе; дичели окрестности выжарью злаков медяных; из далей мутнело сжелтенье: Москва семи-холмною там растаращей сидела на корточках, точно паук семиногий, готовый подпрыгнуть под облако.
Блякали в пыль колокольца.
Он с вымашкой шел.
На дороге приметил рыдающего черноглазого мальчика,
– Что с тобой, в корне взять? Мальчик рыдал безутешно:
– Боюсь я его!
– Ты скажи, брат, кого?
Мальчик пырснул с дороги, да – в поле: там, сгаркнув-ши, сгинул.
Дичели окрестности.
Из вымутнявшейся желченн, – серо-зеленое образование виделось: в крапинах черных; неслось из тумана в туман и едва выяснялися ноги: оно – приближалось.
10
Оно очертилось.
Стоял силуэт, головою уткнувшийся в пледик, проост-ренный носом из складок; рукой отогнул поля шляпы, закрывшей седины, он, молня под шляпой, зашлепнувшей плечи, очковыми черными стеклами, – в серо-зеленой, про-крапленной черными точками паре, расцвеченной желчью заплат (точно шкура проблеклого змея); профессор приблизился: старец.
Он ежился дергко.
Сломались морщины подсосанной очень щеки; точно ржавленый нож прикоснулся к точильному камню:
– Осмелюсь спросить.
– ?
– Эта тропка – на станцию Хмарь?
– Дело ясное. Старчище – странный!
Такой долгорылый; картинно откланялся шляпою, напоминающей зонтик; а зелено-серый и клетчатый плед обитал над рукою: густой бахромою.
Укутавшися в плед и дубину зажавши в руке, стал он рядом прихрамывать.
Падалищная ворона – кричала; зияли белявые земли из исцветов трав: краснозлаки и бронзы, и меди: метлицы, стрючочки, овесец, коробочки; пень суковатый – кривулина, хмарное все – быть дождю!
Старец с робким искательным видом хотел что-то выразить:
– Парит…
Профессор на старца таращился:
– Да…
Не то – старчище, ветхий деньми, не то – вешалка с ветошью; губы под носом упали, как в яму безусый! Престранен был торч бороды, вдвое больше козлиной и белой; такие же белые, гладко лежащие кудри покрыли плечо из под шляпы: прилипли к щеке.
Его голос не слушался:
– Видите сами, – раздевом хожу. И он вздернул разорванный локоть:
– Меня перемочит.
Сказал это с юмором; жоскли в очках его злость и суровость:
Деревья шли – впрорядь; вон там – глинокапня; вон там – глиновальня: заводец гончарный; и пылом повеяло:
– Вара какая!…
Сухим, серо-синим туманом подернулись сосенки. Старец сказал:
– Я – шатун.
И глазами просил пощадить:
– Подработка ищу я.
Профессор оглядывал спутника: великорослый и великоногий!
«Тарах-тарахтах» – жеганул по кустам бекасинником кто-то.
И – станция.
11
Двадцать минут еще; с края платформы забился крылом своим черным в поля, вздувши пузик, прижал чернолапой рукою свой зонт. И за ним столбенел на платформе замотанный пледом старик, в воздух выставив, все бы сказали, не бороду – просто какой-то скелет бороды – длинногривый, такой долгорукий:
– Гроза собирается!
– Что ж?
Тут старик рассмеялся и стал черноротым.
– А то, – кропотались беспомощно пальцы, – что мне ночевать-то – и негде.
– Как негде?
– Так, негде, – и вгладился взором. – Уехали с дачи… Сказали, что – в Питер, – путляво обивался, – вернутся в Москву только завтра; а я к ним поехал в расчете застать… Куда ж денусь? Пять дней я в дороге.
– Ну?
– Да, повторяю, – промокну, – поежился он, точно был под дождем уже, – деться-то – некуда.
И разбежался глазами под черным стеклом:
– А гостиница? Странный вопрос!
– Посмотрите на этот билет, – показал из-под пледа билет, – за него заплатил я последние тридцать копеек, а вы говорите!
В глазах у профессора – недоумение и потерянье стояли:
– Знакомые есть же у вас?
– Кроме тех, о которых сказал, – никаких.
– Как же, батюшка, вы, – удивился профессор, оглядывая с головы и до ног, – где же ваша дорожная сумочка?
– Нет такой – нет.
– А багаж?
– Эк сказали, – «багаж»; нет такого!
– Как так?
– А вот так вот, – изволите видеть: плед, палка!…
Профессор, сорвав котелок, посмотрел на него, вновь надел, ничего не прибавил, пошел по платформе; его карандашик катался в пустом саквояже, повешенном через плечо: чемодан (сбился сбоку и лег на живот). Он, однако, рукою ого охватил; и оглядывал желтые дали, как будто желая вполне отмахнуться от слышанного:
– В корне взять, – диковатый денек!
В атмосфере – жарня, желчина; убегало туда полотно – в ряды ив; вдруг – оттуда гуднуло: «тохтоханье» слышалось, близилось; и – прострельнула струя дымовая из ив; вот и выпыхнул ясно стреляющий центрик (огонь зажгли рано); и – черненький поезд прямою змеей, не смыкающей кольца, – глиссадой понесся; раздался размером и грохотом, явно распавшись на кубы вагонов; вот кто-то невидимый пред налетающим пыхом и пылами рельсов дзанкнул; и – рельсой сигнул; и за кем-то невидимым безостановочно перемелькали вагоны; упал на платформу почтовый пакет; и последний вагон подтарахнул особенно; можно сказать, – тенорком, припустившись за рядом вагонов, сжимавшихся быстро – размерами, грохотом; все собралось в убегающий черный квадрат, на котором ярчели (и сверху, и снизу) два красных фонарика (вечер еще начинался). Профессор подумал, что кто-то, мотаясь железными стержнями, выпохнул бешено из-за зловещего центра кровавого пекла; работал там кто-то – из центра; и – вспомнилось, как говорили, когда он был юношей: души безбожников входят в машинное пекло по смерти – работать: в доменных печах, в паровозах.
– Ну – да-с: суеверие!
Но суеверие это – понравилось; ад, так сказать, – оказался в фантазии этой культурой труда, чорт дери; он любил всякий труд; согласился бы он, если б кто-нибудь мог доказать бытие после смерти, пойти прямо в пекло; и силою жаркого пара, вращаясь в котле, – с убежденьем и рвеньем отмучиться в небом положенный срок за тасканием поезда – ну, там, Казанской дороги; так думая, мерно шагал по платформе; шагавший за ним по платформе старик выколачивал дроби губами под пледом.
Народ собирался; потели и злели – в желтине, в пылине; у всех были лица, как лица из желтого воску, готовые тут же растаять, отечь; кто-то в ветер чертакал отчетливо громко.
– Да, – быть урагану, а – туча-то, туча какая там. Голову кверху профессор поднял, нос додравши до черных очков.
– А вы кто такой будете?
– Я?
– Ну, да!
– Бывший помещик.
Лоб сжался крутою морщинкой:
– Имение было под Пензой: семьсот десятин.
– Где ж оно?
– Э, – рассказывать длинно…
Тут сделал он вид, что ему остается: посыпав главу, – пасть: испрашиться:
– Грех… Все – размотано!…
– Как же вы, батенька?
– Люди, мыслите, там всякие фразы про наш он, покой; а кончается – обыкновенно: ферт, херт; так и я: в офицерах служил; а теперь…
И подумалось:
– Все это он намекает на что-то. В толк взять – не поймешь.
Старец вгладился взором нырливым:
– У вас – нет работишки?
– Нет!
– Я пошел бы в рабы за работу…
– Ну, что с вами сделаешь?
– Было бы сухо, – проспал и на сквере я…
Тут шевельнулось: старик – бывший барин; профессор, добрея лицом, стал похлопывать пузик рукою; и видно, – с манерой, с достоинством; вот положение!