Москва – Петушки - Страница 24
В третьем – кто-то был…
113-й километр – Омутище
…Женщина, вся в черном с головы до пят, стояла у окна и, безучастно разглядывая мглу за окном, прижимала к губам кружевной платочек. «Ни дать, ни взять – копия с „Неутешного горя“, копия с тебя, Ерофеев», – сразу подумал я про себя и сразу про себя рассмеялся.
Тихо, на цыпочках, чтобы не спугнуть очарования, я подошел к ней сзади и притаился. Женщина плакала…
Вот! Человек уединяется, чтобы поплакать. Но изначально он не одинок. Когда человек плачет, он просто не хочет, чтобы кто-нибудь был сопричастен его слезам. И правильно делает, ибо есть ли что-нибудь на свете выше безутешности?.. О, сказать бы сейчас такое, такое сказать бы, – чтобы брызнули слезы из глаз всех матерей, чтобы в траур облеклись дворцы и хижины, кишлаки и аулы!..
Что же мне все-таки сказать?
– Княгиня, – позвал я тихо.
– Ну, чего тебе? – отозвалась княгиня, глядя в окно.
– Ничего. Губную гармонь у тебя видно со спины, вот чего…
– Не болтай ногами, малый. Это не гармонь, а переносица… Ты лучше посиди и помолчи, за умного сойдешь…
«Это мне-то, в моем положении – молчать! Мне, который шел через все вагоны за разрешением загадки!.. Жаль, что я забыл, о чем эта загадка, но помню, что-то очень важное… Впрочем, ладно, потом вспомню… Женщина плачет – а это гораздо важнее… О, позорники! Превратили мою землю в самый дерьмовый ад – и слезы заставляют скрывать от людей, а смех выставлять напоказ!.. О, низкие сволочи! Не оставили людям ничего, кроме „скорби“ и „страха“, и после этого – и после этого смех у них публичен, а слеза под запретом!..
О, сказать бы сейчас такое, чтобы сжечь их всех, гадов, своим глаголом! Такое сказать, что повергло бы в смятение все народы древности!..»
Я подумал и сказал:
– Княгиня!.. а, княгиня!..
– Ну, чего тебе опять?
– Нет у тебя уже гармони. Не видно.
– Чего ж тебе тогда видно?
– Одни только кустики. (Она все отвечала, глядя в окно и ко мне не поворачиваясь.)
– Сам ты кустик, я вижу…
«Ну что ж, кустик, так кустик». Я сразу как-то обмяк, сел на лавку и разомлел. Никак, хоть умри, никак я не мог припомнить, для чего я пошел по вагонам и встретил вот эту женщину… О чем же все-таки это «важное»?
– Слушай-ка, княгиня!.. А где твой камердинер Петр? Я его не видел с прошлого августа.
– Чего ты мелешь?
– Честное слово, с тех пор не видел… Где он, твой камердинер?
– Он такой же твой, как и мой! – огрызнулась княгиня. И вдруг рванулась с места и зашагала к дверям, подметая платьем пол вагона. У самых дверей – остановилась, повернула ко мне сиплое, надтреснутое лицо, все в слезах, и крикнула:
– Ненавижу я тебя, Андрей Михайлович! Не-на-ви-жу!!
И скрылась.
«Вот это да-а-а, – протянул я восторженно, как давеча декабрист. – Ловко она меня отбрила!» И ведь так и ушла, не ответив на самое главное!.. Царица Небесная, что же это главное? Именем щедрот твоих – дай припомнить!.. Камердинер!
Я позвонил в колокольчик… Через час – опять позвонил.
– Ка-мер-ди-нер!!
Вошел слуга, весь в желтом, мой камердинер по имени Петр. Я ему как-то посоветовал, спьяну, ходить во всем желтом, до самой смерти, – так он послушался, дурак, и до сих пор так и ходит.
– Знаешь что, Петр? Я спал сейчас или нет – как ты думаешь? Спал?
– В том вагоне – да, спал.
– А в этом – нет?
– А в этом – нет.
– Чудно мне это, Петр… Зажги-ка канделябры. Я люблю, когда горят канделябры, хоть и не знаю толком, что это такое… А то, знаешь, опять мне делается тревожно… Значит, Петр, если тебе верить: я в том вагоне спал, а в этом проснулся. Так?
– Не знаю. Я сам спал – в этом вагоне.
– Гм. Хорошо. Но почему же ты не встал и меня не разбудил? Почему?
– Да зачем мне тебя было будить! В этом вагоне тебя незачем было будить, потому что ты спал в том. А в том – зачем тебя было будить, если ты в этом и сам проснулся?
– Ты не путай меня, Петр, не путай… Дай подумать. Видишь, Петр, я никак не могу разрешить одну мысль. Так велика эта мысль.
– Какая же это мысль?
– А вот какая: выпить у меня чего-нибудь осталось?..
Омутище – Леоново
Нет, нет, ты не подумай, это не сама мысль, это просто средство, чтоб ее разрешить. Ты понимаешь – когда хмель уходит от сердца, являются страхи и шаткость сознания. Если б я сейчас выпил, я не был бы так расщеплен и разбросан… Не очень заметно, что я расщеплен?
– Совсем ничего не заметно. Только рожа опухла.
– Ну, это ничего. Рожа – это ничего…
– И выпить тоже нет ничего, – подсказал Петр, встал и зажег канделябры.
Я встрепенулся. «Хорошо, что ты зажег, хорошо, а то – знаешь? – немножко тревожно. Мы все едем, едем целую ночь, и нет никого с нами, кроме нас».
– А где же твоя княгиня, Петр?
– Она давно уже вышла.
– Куда вышла?
– В Храпунове вышла. Она из Петушков ехала в Храпуново. В Орехово-Зуеве вошла, а в Храпунове – вышла.
– Какое еще Храпуново! Что ты все мелешь, Петр?.. Ты не путай меня, не путай… Так, так… Самая главная мысль… Кружится у меня почему-то в голове Антон Чехов. Да, и Фридрих Шиллер. Фридрих Шиллер и Антон Чехов. А почему – понятия не имею. Да, да… вот теперь яснее: Фридрих Шиллер, когда садился писать трагедию, ноги всегда опускал в шампанское. Вернее, нет, не так. Это тайный советник Гёте, он дома у себя ходил в тапочках и шлафроке… А я – нет, я и дома без шлафрока; я и на улице – в тапочках… А Шиллер-то тут при чем? Да, вот он при чем: когда ему водку случалось пить, он ноги свои опускал в шампанское. Опустит и пьет. Хорошо! А Чехов Антон перед смертью сказал: «Выпить хочу». И умер…
Петр все глядел на меня, стоя надо мной. И все еще мало что понимал.
– Отведи глаза, пошляк, не смотри. Я мысли собираю, а ты – смотришь. Вот еще Гегель был. Это я очень хорошо помню: был Гегель. Он говорил: «Нет различий, кроме различия в степени между различными степенями и отсутствием различия». То есть, если перевести это на хороший язык: «Кто же сейчас не пьет?» Есть у нас что-нибудь выпить, Петр?
– Нет ничего. Все выпито.
– И во всем поезде нет никого?
– Никого.
– Так…
Я опять задумался. И странная это была дума. Она обволакивалась вокруг чего-то такого, что само по себе во что-то обволакивалось. И это «что-то» тоже было странно. И дума – тяжелая была дума…
Что я делал в это мгновение – засыпал или просыпался? Я не знаю, и откуда мне знать? «Есть бытие, но именем каким его назвать? – ни сон оно, ни бденье». Я продремал так минут 12 или 35.
А когда очнулся – в вагоне не было ни души, и Петр куда-то исчез. Поезд все мчался сквозь дождь и черноту. Странно было слышать хлопанье дверей во всех вагонах: оттого странно, что ведь ни в одном вагоне нет ни души…
Я лежал, как труп, в ледяной испарине, и страх под сердцем все накапливался…
– Ка-мер-ди-нер!
В дверях появился Петр, с синюшным и злым лицом. «Подойди сюда, Петр, подойди, ты тоже весь мокрый – почему? Это ты сейчас хлопал дверями, да?»
– Я ничем не хлопал. Я спал.
– Кто же тогда хлопал?
Петр глядел на меня, не моргая.
– Ну, это ничего, ничего. Если под сердцем растет тревога, значит, надо ее заглушить, а чтобы заглушить, надо выпить. А у нас есть что-нибудь выпить?
– Нет ничего. Все выпито.
– И во всем поезде никого-никого?
– Никого.
– Врешь, Петр, ты все мне врешь!!! Если никого, так кто же там гудит дверями и окнами? А? Ты знаешь?.. Слышишь?.. У тебя и выпить, наверное, есть, а ты мне все врешь!..
Петр, все так же, не моргая и со злобою, глядел на меня. Я видел по морде его, что я его раскусил, что я понял его и что он теперь боится меня. Да, да; он повалился на канделябр и погасил его собою – и так пошел по вагону, гася огни. «Ему стыдно, стыдно!» – подумал я. Но он уже выпрыгнул в окошко.