Московский гамбит - Страница 6
– Если Терехов идет, то ожидай маразм и сумасшествие! – раздался вдруг голос сверху, со шкафа. То произнес Коля, который уже сидел там с четвертинкой водки.
Какая-то маленькая, смеющаяся девочка подошла к шкафу и вытянула личико:
– А ты знаешь, Коля, кому, я слышала, Терехов любит больше всего читать свои стихи? – прошептала она, – трупам! – и она подняла пальчик. – Да, да, трупам. Человеческим. Он как-то умудряется присутствовать среди них.
В ответ Коля молча налил ей стопочку и протянул со шкафа.
Терехов вошел, и тут же его окружили. Был он растерзан, в распахнутой рубашке, и выглядел старше своих двадцати шести лет.
– Леня, штрафную!.. Где ты, где ты пропадал!? Тебя все ищут по Москве!
– Да разве его найдешь?!
– Пива!
И ему налили кружку пива. Он плюнул в нее и отпил.
Но его появление неожиданно внесло метафизические ноты в загул. По всем этим людям, в этих двух комнатах, с их непонятной мебелью и безумными картинками на стенках, вдруг прошел некий трепет. Неясно, с чего это началось, но идея этого трепета была такова: надо превращаться, превращаться и превращаться! Превращаться – в кого? Это было неизвестно! Но в этом движении смещалось все: и жажда бытия, и желание вырваться из себя, превратиться во что-то иное, может быть, даже в светоносное. Коля так и подпрыгивал на шкафу от этих предположений. Из-за этого водка пролилась на голову смеющейся девочки Лены.
– Превратиться… Превратиться… Превратиться, – этот шепот, это бормотание передавалось от одного человека к другому, охватывая почти всех.
– Я чувствую, что во мне зреет мое будущее воплощение, – бормотал молодой человек в красной рубашке. – Оно будет кошмарным. Моя душа воплотится не в этом мире. Он будет черным, с огнями-провалами, и никто в нем не найдет друг друга.
– И я вижу в себе… – кричал кто-то в ответ, схватясь за галстук Беркова.
– Вырваться, вырваться, вырваться! – стонал Закаулов, вставший из своего угла.
– И улететь!
– Куда улететь!?.. Куда… Куда?!
– Я знаю…
– Но мы там будем одинокими…
– А я хотела бы стать котом, – вставила белокурая девочка из Катиной свиты. – Просто так. Не от ума.
Леня, стоявший по-прежнему в центре комнаты с пивной кружкой в руке, недоуменно и сердито реагировал на эти бормотания.
Наконец, он прервал всех.
– А я вам вот что скажу! – закричал он, и все обернулись к нему. – От себя не улетишь!.. К адку, к адку надо привыкать!
– К какому «адку»?
– К обыкновенному. К аду. Который здесь на земле, и особенно после смерти. Да поймите же вы, – и его мутные глаза вдруг загорелись, – эти тихие спокойные вещи: большинство людей в аду будет! Да и сейчас полуад на земле… Так вот привыкать, привыкать надо. (Леня даже застонал…) Надо приучаться любить страдания, любить ужас и вопреки всему жить в аду своим бытием! Ведь бытие наше все равно там останется, и оно есть. Патологическая любовь к жизни в аду – вот в чем сейчас нуждается человечество! Брести по черному, обездоленному миру, и любить свое бытие!
– Не слишком ли?
– И даже мерзость, мерзость любить! Потому что иначе не вывернешься: она всегда с людьми, любим мы ее или нет. Уже здесь на земле повенчаться со страданием… Тренироваться, тренироваться надо для ада! Ишь, адожители!
И он захохотал – по-своему, дико и с надрывчиком.
– Ну, начинается, – проговорил недовольный Олег.
– Я почему в свою кружку плюю, – покачнулся Леня. – И еще плюну. Вот (и он плюнул). Это высший экстаз: жизнь мерзка, а я все равно ее люблю.
И он влил пиво себе в глотку.
– Жизнь мерзка, а я все равно ее люблю… – это опять каким-то шепотом пронеслось по комнатам. Все смешалось, и все завертелось.
Кто-то говорил, что вечного ада не существует: почитайте индусов и эзотериков… Но не так важно, сколько он длится… Просто: страдания, страдания и страдания… Разве их мало уже на земле? Здесь тоже стал полуад.
Другой говорил, что пришедший к чистому бытию в аду тем самым освободится от ада; но знающий, как освободиться от ада, не попадет в него.
И все вдруг стали смеяться, и наливать в стаканчики водку…
– Странники… милые странники, – говорила Катя Корнилова, подняв высоко бокал с водкой, – жизнь так прекрасна, ошеломляюще! Даже ангелам не так хорошо, как нам! Если есть дух внутри!
«Адожители», как обозвал всех Терехов, согласились с этим.
– Не мерзость надо любить, ребятки, а бытие, бытие, даже если оно среди мерзости: вот в чем дело, – и Катя подошла близко к Терехову. – Ты понимаешь?
– Я все понимаю, царевна бытия! Я почти это и имел в виду. Но я все-таки опять плюну в свою кружку…
– Водочки, водочки бы сюда, – улыбалась всем широколицая Верочка Тимофеева.
– Ты же прямо в ней плещешься, – отозвалась ее подруга. – Иди, иди сюда, Верочка… Я расскажу тебе свои последние цветные сны. Идем в уголок.
И она взяла ее за руку.
– Бессмертия, бессмертия! Бессмертия! – внезапно закричали из какого-то дальнего угла.
…Да, да, вот оно, найденное слово; вот чего им действительно не хватает: бессмертия. И это слово, как молния, как взрыв, прошло по комнате.
– О, конечно, бессмертия, бессмертия! – застонала Катя, вдруг раскинув руки. Глаза ее на белом лице загорелись, и вся она засияла внутренней огненной красотой. – О, как я хочу бессмертия! Никто не знает об этом!
Бессмертия – не обязательно божественного, – думала она. – Бессмертия – чтобы жить, жить где угодно, пусть в квазимирах забытых галактик, или в бредовых сочетаниях астральных пространств – но жить. А что значит – жить? Это значит ощущать себя, свое бытие. И Катя поцеловалась с Тереховым.
– Да, да, мы будем жить! – пробормотала она. – И наплюем на собственный труп – с небес! Давай-ка чокнемся за это!
– Бессмертия, бессмертия! – завопили из дальнего угла.
– Водки… водки… водки! – раздался другой крик.
Один молодой человек уже был под столом, и посматривал на Колю – который был вверху, на шкафу.
Катя подошла к известному подпольному прозаику – он писал рассказы и сказки – Вале Муромцеву. Его звезда начинала уже восходить и быстро приближалась к звездам первой величины неофициального мира Москвы. Это был плотный человек среднего роста, лет двадцати восьми, в черном костюме, и сидел он в глубоком вольтеровском кресле у окна (там, за окном, словно пели скрытые птицы) в глубокой задумчивости, как будто не принимая участия ни в чем…
Катя наклонилась над ним и заколдовала:
– А я тебе говорю. Валя…что выть ты будешь… выть, если с тобой что-то случится… В смысле приближения смерти…
Валя вздрогнул и посмотрел на нее.
– Ты жить хочешь, – ее голос даже дрожал. – И это твое желание совсем особенное… Не как у многих… И потому ты не выдержишь, я знаю это, я понимаю тебя, если что подкрадется… И ты будешь выть… Это все наше, от нутра. Ты и из могилы будешь кричать: жить!.. Ладно, ладно, думай о своих рассказах.
И она плавно отошла от него.
– Что это с ней? – вырвалось у стоящей рядом Тони Ларионовой. – Опять о смерти?! Зачем?! Когда у меня по ночам иногда возникает эта мысль, мне хочется кричать, и я тогда выбегаю на улицу…
А Глебушка Луканов, сидевший на полу рядом с креслом, даже не понял, о чем говорят: он думал о любви, и смотрел мимо «адожителей» вослед царевне бытия. Он ревновал Катю ко всем и собирался посвятить ей свою новую картину. Глаза его, маленькие, запрятанные, празднично блестели, и он все припевал, лихо и пьяно: «Сижу на нарах, как король на именинах…»
Муромцев повернул встревоженное лицо к Тоне, и вдруг усмехнулся:
– Если я умру, пусть обогреет меня после смерти… Пусть придет и обогреет.
Тоня отшатнулась от него.
– Мы спасемся, спасемся, спасемся!
Опять раздались чьи-то взрывные голоса, кто спорил, кто разливал водку, кто целовался…
– Не верят мне, не верят, – раздавалось где-то в стороне, но все это сливалось с другими голосами. – Зачем так подло издеваться над собой… А я самой себе завидую… Нет, нет, убежим отсюда, я хочу в пивную, там дети плачут… Или мы спасемся все, или же конец: все погибнем. Потому что нет уже праведников, святых на земле, темно стало – или все погибнем, или все спасемся… Да, нет, нет, я люблю тебя… Ух, хороша водочка…